Шрифт:
В папке лежали не записи, а фотографии. Пожелтевшие снимки, сделанные еще на пленочный фотоаппарат. Молодой Аркадий Петрович, лет двадцати пяти, в простой футболке и потертых джинсах, стоял у мольберта где-то на пленэре — судя по пейзажу, в Крыму или на Балканах. На другом фото — эскизы, наброски архитектурных форм, странные абстрактные композиции, явно навеянные какими-то экспрессионистами. Он... рисовал. И судя по всему, неплохо. На некоторых листах даже сохранились критические пометки на полях, сделанные рукой какого-то преподавателя.
Иван вглядывался в лицо на фотографии. В этих глазах не было и тени того ледяного монолита, которого он знал. Там горел огонь. Не алчности к деньгам или власти, а одержимости творчеством, той самой одержимости, которая заставляет забывать о еде и сне. Куда он делся? Его похоронил под собой тот самый "Аркадий Петрович", империя которого теперь душила его сына. Система перемолола в нем человека, оставив лишь функционал.
Его осенило. Он все эти годы боролся с призраком. С тенью, в которую превратился его отец. А настоящий враг был не в отце, а в той самой Системе, которая сначала сломала и перемолола одного человека, а теперь взялась за другого. Системе, где чувства — уязвимость, уязвимость — провал, а искусство... искусство — это несолидное хобби для слабаков, нечто вроде коллекционирования марок или вышивания крестиком.
Телефон завибрировал, вырывая его из размышлений. Не Алиса, не Лена. На экране горел знакомый рабочий номер секретариата Воронцова.
— Иван Аркадьевич? — голос был вежливым, вышколенным, с той особой интонацией, которую вырабатывают годами работы с сильными мира сего. — С вами говорит Марк, помощник Аркадия Петровича.Он будет ждать вас сегодня в восемь в своем кабинете. В особняке.
Дома. Не в офисе в башне с его стерильной роскошью. Это было ново. Почти интимно. И от этого стало тревожно. Как перед визитом к зубному — вроде бы знаешь, что будет больно, но неизвестность пугает больше самой боли. Что он хочет? Прочитать нотацию? Выдать очередной аванс на карманные расходы с унизительной лекцией о ответственности? Или что-то еще?
— Передам, что вы придете?
Иван почувствовал, как сжимаются кулаки. Старая, знакомая ярость шевельнулась где-то глубоко, требуя выхода, привычного сценария — хлопнуть дверью, послать к черту, устроить сцену. Нет. Не сегодня.
— Передайте. Конечно, я приду, — сказал он и положил трубку, удивляясь собственному спокойствию.
Вызов был принят. Но на этот раз он шел на эту встречу не как бунтующий сын, а как исследователь. Ему нужна была информация. Нужно было понять логику системы, частью которой был и его отец. Узнать врага в лицо. Или понять, что врага как такового вообще нет. Есть лишь цепь причин и следствий, выборов и их последствий.
Ровно в восемь, без минуты опоздания, он стоял у тяжелой дубовой двери отцовского кабинета в особняке в Никольской. Этот кабинет он ненавидел с детства. Здесь пахло старыми книгами, дорогой кожей и молчаливым приговором. Здесь его судили за каждую провинность, здесь зачитывали приговор за неудачи в школе, здесь объявили о разводе родителей. Каждый визит сюда был маленькой казнью.
Он постучал костяшками пальцев, удивляясь их устойчивости — обычно они дрожали.
— Войди, — голос из-за двери прозвучал приглушенно, устало.
Аркадий Петрович сидел не за своим массивным письменным столом, а в глубоком кресле у камина, где тлели последние угли. На нем был не костюм, а простой темный свитер, и это сразу меняло всю геометрию власти в комнате. Он казался меньше. И он выглядел очень усталым. В руке он держал стакан, но не пил, просто вращал его, наблюдая за игрой света в янтарной жидкости, словно пытаясь разгадать какую-то загадку в его глубинах.
— Садись, — он кивнул на второе кресло напротив, обитое темно-коричневой кожей.
Иван сел, чувствуя себя неловко, как актер, вышедший на сцену и обнаруживший, что декорации поменяли без его ведома. Сценарий был нарушен. Не было стола, всегда разделяющего их, как баррикада. Не было протокола, ни секундантов в виде помощников. Только они двое и треск догорающих поленьев.
— Я видел запись, — начал отец, не глядя на него, продолжая изучать свой бокал. — С того твоего... перформанса. Или как вы это там называете.
Иван мысленно приготовился к удару. К сарказму, к унижению, к очередной лекции о позоре для фамилии и безответственности. Привычная броня напряглась, ожидая попадания.
— Любопытно, — продолжил Аркадий Петрович, все так же глядя на огонь, будто разговаривая с ним, а не с сыном. — Ты всегда был мастером громких жестов. Кричал, бил посуду, крушил все вокруг. А там... ты просто сдался. Впервые. Просто сел и замолчал. Как будто сдулся.
Он медленно повернул голову, и его взгляд, неотрывный и аналитический, упал на Ивана. В нем не было привычного ледяного презрения. Читалась какая-то иная, сложная смесь — недоумение, оценка и что-то еще, чего Иван не мог опознать, но что заставило его внутренне напрячься.