Шрифт:
Я замкнул контур. Витальное зрение показало то, чего боялся: тональность крови женщины изменилась за ночь. Вчера она была ровная, с лёгким двоением на верхних нотах — стандартная жёлтая зона. Сегодня уже появились тромбы в лёгочных артериях, которых двенадцать часов назад не было. Бурые сгустки, перекрывающие мелкие ветви, как заторы на реке. Правое лёгкое работало на треть, ведь нижняя доля уже не снабжалась кровью.
Она перешла из жёлтой зоны в красную за двенадцать часов. Не за трое суток, как я рассчитывал, а за ночь. Мор ускорялся, либо концентрация в воде выросла, либо что-то изменилось в самой сети, и болезнь, получив подпитку от усилившейся Жилы, перешла на другую скорость.
— Лайна! Гирудин, одна склянка, по губам, как с Миттом! И ивовый отвар сразу после! Быстро!
Лайна метнулась к запасам. Дагон, не дожидаясь команды, забрал младенца из рук женщины — ребёнок закричал тонко и пронзительно, и этот крик резанул по нервам так, как не резал ни один звук за всё время в лагере.
Младенец чист, я проверил — его тональность ровная, чистая, с тем звонким обертоном, который бывает только у совсем маленьких, чья кровь ещё защищена материнскими антителами. Но мать…
Женщина перестала кашлять, откинулась на шкуру и закрыла глаза. Лайна намазала ей губы гирудином осторожно, аккуратно, как я учил. Потом дала отвар. Женщина глотала с трудом, и половина стекала по подбородку, но хоть что-то попало внутрь.
Я просидел у щели до вечера, контролируя её состояние через контур. Гирудин замедлил тромбообразование, но не остановил, ведь новые сгустки формировались медленнее, однако формировались, и каждый час правое лёгкое теряло ещё немного живой ткани. Тональность крови глохла, как глохнет струна, на которую давят пальцем. К закату она стала почти неслышной.
Женщина пришла в сознание один раз ближе к сумеркам. Лайна сидела рядом, держала её за руку, и женщина повернула голову и прошептала что-то, что я не расслышал через стену. Лайна наклонилась ближе, и её лицо, которое за эти дни стало старше на десять лет, не дрогнуло ни единой мышцей. Она просто сжала руку женщины и кивнула.
Потом женщина закрыла глаза и больше не открыла их.
Бран пришёл за телом через час. Молча, не спрашивая, он завернул тело в шкуру, поднял на руки и понёс к ямам, вырытым за восточной стеной лагеря.
Младенец кричал на руках чужой женщины из зелёных, которая вызвалась кормить. Крик был тонким, монотонным, без пауз, как сигнал тревоги, который никто не может выключить. Он проникал через стену, через брёвна, через щели, и висел над двором Пепельного Корня, как дым над костром, и я слушал его, сидя на крыльце дома Наро, и считал удары собственного пульса.
Горт вышел на крыльцо и сел рядом, подтянув колени к груди. Он не спрашивал, что случилось, ибо младенческий крик говорил сам за себя. Посидел минуту, потом встал и ушёл внутрь, и через стенку я услышал, как он заливает кипятком склянки, готовя завтрашний комплект. Без команды, без напоминания.
Сумерки сгустились быстро, как всегда под кронами: полумрак перешёл в темноту за какие-то полчаса, и двор Пепельного Корня погрузился в тот особый ночной мрак, когда единственными источниками света остаются угли в очагах и тусклые пятна биолюминесцентных наростов на стволах, мерцающих зеленоватым, как больничные индикаторы в выключенной палате.
Я поднялся, размял ноги и пошёл к южной стене.
Опустился на землю, скрестил ноги, положил левую ладонь на корень и закрыл глаза.
Контур замкнулся на втором вдохе.
Направил поток к сердцу. Привычный маршрут: из ладони по левому предплечью, через плечо, вниз по грудной стенке, и вот он рубец. Фиброзная ткань на стенке левого желудочка — мой вечный спутник, моя ахиллесова пята, мой таймер обратного отсчёта.
Только сегодня он отозвался иначе — ровной пульсацией, ритмичной, синхронной с ударами сердца.
Рубец был жив, но края — пограничная зона шириной в два-три миллиметра — работали. Они были частью органа, пусть слабой, пусть нестабильной, но функционирующей, и каждый сердечный цикл включал их в общее усилие, и сердце, получив эту дополнительную площадь сокращения, билось чуть сильнее, чуть увереннее, чуть ровнее, чем вчера.
Я оторвал ладонь от корня.
Контур оборвался. Внешняя подпитка прекратилась, и водоворот остался один, на собственной инерции, как колесо, которому перестали помогать педали.
Двенадцать минут ровно и только тогда контур начал затухать. Покалывание стало отчётливым, водоворот потерял устойчивость, и я почувствовал, как поток распадается на отдельные нити, истончается, тает.
Я положил ладонь обратно на корень, но не для культивации, а для сканирования. Водоворот мне для этого не нужен: достаточно контакта и лёгкого расширения восприятия.