Шрифт:
– Я увольняюсь, понимаешь? – И затем победоносно: – Мне плевать на «Экстрим-объем».
Трушкина смотрела и переваривала. До нее доходило – медленно, но доходило, что сотрудник уходит из-под ее контроля. Наконец она сделала последнюю рефлекторную попытку задержать его:
– Мы что, даже не отметим?
– Нет.
Тогда трафик-менеджер порывисто прижалась к Герману.
– Герман, ты такой хороший. Такой добрый.
Третьяковский чувствовал это плоское сиротское тело и невольно ощутил сожаление.
– Мне тоже все надоело ужасно, – жаловалась Трушкина, пачкая слюной его белый мериносовый свитер. – Уволиться бы, сил никаких. Хочу в Крым, к маме.
От своих столов повставали и потянулись к прощавшимся агентские зомбяки: Лелик и Болик, дизайнеры Куприянов и Кошкина, арт-директор Барбаков, помятый копирайтер Глеб Фуко и стратег Митя Порываев. Вдали тенью прошла и помахала рукой Саша Борисовна Шишунова. Это была настоящая массовая сцена исхода Моисея из племени Израилева.
– Что же теперь с нами будет? – неожиданно спросила Кошкина, толстая девочка с розовыми волосами. – Раз последние столпы уходят.
– Правильно делаете, Герман Антонович, – максимально крепко пожимал ему руку Ваня.
– Ну, ты же быстро найдешь себе работу?
– Возвращайтесь, если что.
– Да нет, зачем ему такого желать? Уж лучше вы к нам, да, Герман? – грандиозно шутил Фуко. – Как там говорится… заезжайте к нам на Колыму?
– Ага, пишите письма.
– На свободу с чистой совестью.
– А нам тут на асаповских рудниках…
– До седых корней.
– Кхе-кхе.
Они все были в том возбужденном состоянии, в котором пребывают родственники покойного на похоронах.
Уже на пороге Пророк обернулся и, в последний раз окинув взглядом оупен-спейс агентства «ASAP», произнес про себя следующее:
«Мне грустно оставлять вас, овцы, без пастыря. Но я буду рядом. И вернусь, обещаю. Вернусь, чтобы вывести вас отсюда».
Он спустился по лестнице и ступень за ступенью сошел с крыльца, похожего на капитанский мостик.
В песчаных степях аравийской земли Кусты толстяника росли, Молились в той тени повстанцы, Готовясь к бою с силой тьмы. Без кулеров иссохли губы, И Кошкина в лохмотьях потянулась было, Чтоб сочный денежного дерева листок Испить. Глава отряда, Герман, Остановил ее, сказав, Что древо то мышьяк питает смертоносный, Мол, рано нам еще о смерти думать, Крепись, Последний бой грядет, бой за свободу. В дрожащем знойном воздухе мелькали Слепящие в златых одеждах Роджер, Закованная в латы Шишунова И Патрик на свирепом кабане, В руках ощеренной дубиной помавая, Звал на расправу бедных беглецов. За ними строй эккаунтов/клиентов И призраки прошедших фокус-групп, Мирьадами, сомкнувшись, ждал приказа. Спокойно Герман речь держал перед отрядом: «Лелик, Болик, Кошкина малышка И пьющий пиво вечерами Глеб Фуко, Вы правый фланг храните пуще жизни. Художник Барбаков, что в раскадровки Ушел вместо холстов батальных, И ты, подавленный и бледный Порываев, От брифов с раскаленной головой, Вы отвечаете за то, что слева. В арьергарде на провианте Трушкина, Которой все еще доверья нет. Со мною знаменосец Дима И перебежчица Жульетта, А также благородный Куприянов, Который как-то чуть не выбросил экран, Услышав, что его предать пытались, Пересадив в то место, где халтура Была бы всем видна. Мы плотным кулаком Ударим в их непрошибаемые стены! Пускай С Отцом Великим на устах в Валгаллу Несутся наши души, Никогда Им волю не отнять и не уволить, Ни хитростью и ни обманом, Ни референсов стрелами, Ни бесконечных комментарьев трескотней! Вперед же за звездой восьмиконечной! И вот мы с криками «Lo Deus volt!», как лава, Несемся на щиты. И вижу пред собой я, Как Роджер сквозь забрало свой зрачок Прикрыл, предвидя ужас предстоящей сечи…– Антон? – Зоя Ильинична удивленно смотрела через приоткрытую дверь. Ее глаза с остреньким взглядом, все еще обведенные тутовым соком, стали похожи на пуговки мелкого грызуна, выглядывающего из-под лопушины. – Почему ты не в Питере?
– Нет. Тетя Зой… Я Герман.
– Герман?
– Да, ваш племянник. Может, все-таки откроете?
Она скрипнула дверью и отошла назад. В неподвижном воздухе прихожей царил ментол сердечных капель, оттененный гнилью, волглой одеждой и всем известным запахом старушки.
На ней была ночная рубашка, hand made свитер и пиджак с логотипом ГМИИ имени Пушкина, накинутый поверх всего, как бурка на джигита. Ноги украшала пара тапок с посеревшими кошачьими мордочками, старый подарок Третьяковского-старшего. От былой экстравагантности остался красный бант в горошек, висевший сбоку головы.
– Герман… – повторила Зоя Ильинична, жуя губами, словно пробуя слово на вкус. – Ну, проходи. – Она указала в сторону кухни. – А у меня Андрей бывает. Ты знаешь Андрея?
– Антон, наверно.
– Антон.
– Это мой отец.
– Да? – Она удивленно посмотрела на Германа. – Он мне ничего не говорил.
Мимо сложенных стопками вдоль стен коридора книг Зоя Ильинична пошаркала в кухню, где стоял круглый стол начала века с массивной резной ножкой и буфет, сверху донизу забитый какими-то коробочками с гомеопатией, ростками алоэ в стаканах с мутной водой, фотографиями репродукций Сикстинской капеллы, раскрытыми журналами «Искусствовед». В многочисленных нишах на полках умещались: египетский скарабей, сувенирый макет Колизея, блюдо с чеканкой в виде критского быка, бюст Петра Михайловича Третьякова, родственницей которого тетя Зоя себя ошибочно считала, а также гипсовая голова Венеры Милосской и много чего еще, привезенного из командирок, купленного по дороге, вынесенного на берег течением лет.
Тут и там помещались чашки с заплесневелой заваркой, грязные тарелки, блюда с засохшей едой, которой кормились затаившиеся при виде гостя мухи. Все поверхности покрывал толстый слой пыли.
Шустро поставив на стол треснутый чайник с горлышком, из которого торчала свернутая бумажка, сладко пахнувшую вазу с черствыми пряниками и прогорклыми шоколадками, графин с забродившим облепиховым соком, тетя указала Герману на табурет.
– Да я не хочу есть, теть Зой.
– Ну, хоть чуток.