Шрифт:
Плачь, новобрачная, ночь напролет.
Тело любимого предано тленью,
Твой милый вовеки к тебе не придет.
Вовеки, вовеки! О, страшный звук
Близ холмика, где похоронен друг.
Сними свой венок ароматный с кудрей,
Покрывалом укрой молодое чело.
Лепестки с пролетающим ветром развей,
Слезы лей, ибо время печали пришло.
Не носить тебе ярких нарядов весны,
Платья черные вдовьи тебе суждены.
Но дольше и горше родителя стон:
Сын, его гордость, лежит неживой.
Взор померк, безутешно скитается он,
Перья клонятся книзу над гордой главой.
Тяжким шагом он мерит
пустынный песок.
Больше нет его сына, отец одинок.
Не в битве он пал, где был славен всегда,
Где бежали полки неприятелей прочь.
Нет, внезапно его закатилась звезда,
Светлый полдень затмила коварная ночь.
Изменник вонзил в твое сердце кинжал,
И голос убийцы твой дух провожал.
Почто его юность рассветную скрыли
От нашего взора зловещие тучи?
Так рано и так беспробудно в могиле
Почто ты уснул, молодой и могучий?
Чья мощная длань мрак развеет, дабы
Прочесть мы сумели скрижали судьбы?
Тоскливый напев прервался, и путники, выйдя из леса, вступили на поляну, заключенную в кольцо деревьев. В середине высился черный мраморный монумент, который венчала превосходно изваянная аллегорическая фигура Африки, рыдающей под пальмой. Рядом сидел старец в черных одеждах, перед ним стояла арфа, в чьих струнах еще дрожала отлетевшая мелодия.
– Манфред, – промолвил Колочун, подходя и заключая его в объятия, – что повлекло тебя в эту обитель тягостных воспоминаний?
– Новое бедствие, брат мой, и оно переполнит душу одного из предстоящих здесь скорбью горшей, чем та, память которой скрывает сия гробница.
– Что ты хочешь этим сказать, досточтимый отец? – приступая к нему, спросил герцог Веллингтон. – Твои загадочные слова повергают меня в трепет.
– Я отвечу тебе, но приготовь душу свою к страшному удару. Тот сын, в котором была твоя слава и гордость, в ком сосредоточились все твои надежды, вся твоя нежность, мертв. Хладное тело маркиза Доуро покоится в этом роскошном мавзолее.
– Отец, – торопливо прервал его герцог, – ты грезишь, ты грезишь. И неделя не прошла, как я покинул моего сына в превосходном здравии.
– Ты знаешь, брат, – обратился маг к Колочуну, – правду ли я сказал.
– Страшную правду, – прозвучало в ответ, и слеза заструилась среди морщин говорившего. Сомневаться долее было невозможно. Пепельная бледность мгновенно покрыла черты герцога, губы его задрожали и глаза вспыхнули, когда он воскликнул:
– Этот удар исходил из ада. Небеса не сокрушают так!
Я не дерзну описывать далее страдания отца, столь глубокие и мучительные, что мое перо бессильно их передать. Долгое время герцог пребывал в почти беспросветном отчаянии. Сидни, в свою очередь, страдал вряд ли менее, ибо в маркизе утратил первого и единственного друга. Душу, поглощенную горем, едва ли хоть раз посетила та забота, что привела его на Философский остров. Даже горечь разлуки с любимой отступала перед утратой товарища.
Однажды, после шести недель, проведенных в тоске и печали, когда герцог и Сидни молча скорбели в одном из помещений замка, Манфред прислал сказать, что желает немедленно видеть их у себя. Совершенно невероятное зрелище предстало им, когда они вступили в парадный зал. Колочун и маг восседали каждый на своем троне. По одну сторону от них стоял маркиз Доуро, возвращенный к жизни, блистающий обновленной пригожестью и силой, по другую – лорд Эллрингтон и Монморанси, соответственно красивый и безобразный, какими и были всегда.