Шрифт:
Во время этого разговора прискакал из радута с несколькими казаками есаул.
– Что здесь за шум?
– строго спросил есаул.
– Ничего, пане есаул, - отвечал один казак, - запорожец с той стороны, а часовой обознался да и выстрелил.
– Добре сделал, хоть бы и не обознался; пускай нечистый не носит в такую пору; что такой за казак? Зачем он?
– Не сердись, Семен Михайлович! Я человек вам знакомый: уже два раза в это лето гостил у вас на радуте - разве не узнали Касьяна?
– Здорово, старик! Что же ты плаваешь по ночам, словно русалка?
– Хотелось попробовать, как стреляют гетманцы; да не бойко стреляют, в пяти шагах промахнулись.
– Полно шутить.
– Сперва шутки, а там будет дело. Доставай-ка огниво да зажигай фигуру: крымцы за рекою.
– Ты видел?
– Не только видел, и силы пробовал, и коня через них лишился. Засветишь огонь, увидишь, как меня исцарапали, словно кошки... Насилу добрался до радута, чтоб дать весть.
Есаул вырубил огня, положил трут в горсть сена, размахал его своими руками и, когда сено вспыхнуло, поджег мочалку, привязанную к веревке, и потянул веревку за другой конец: огненным снопом поднялась горящая мочалка кверху, толкаясь о бочки, и, осыпая фигуру_ искрами, вошла в пустую бочку на самом верху фигуры;_ в минуту верхняя бочка запылала, как из трубы, высоким столбом поднялось из нее яркое пламя, и быстро загорелась вся фигура,_ великолепно отражаясь в темных водах Днепра. Через несколько минут недалеко влево загорелась другая фигура,_ вправо третья, за ней еще, и еще, и весь Днепр осветился зловещими огнями. Стаями поднялись испуганные птицы с заливов и тростников, наполняя воздух криками; стада диких коней, дремавшие у Днепра, шарахнулись в степь, пробуждая далекую окрестность звонким топотом. Не один поселянин, застигнутый в лесу или в поле на ночлеге страшными фигурами,_ торопливо спешил домой спасать старуху мать, или молодую хозяйку, или малых детей от смерти или позорного плена татарского; не одна мать, с ужасом посматривая на зловещий пожар, робко прижимала к груди ребенка и босыми ногами, в одной сорочке, по жгучей крапиве, по колючему терновнику - пробиралась в непроходимую чащу леса; не одна девушка со страхом вспомнила о своей красоте, о своей молодости, трепеща сластолюбивого татарина... В ночь, когда горели фигуры,_ покойно спал разве бесчувственно пьяный человек.
Выпив чарку водки из рук есаула, Касьян взял в ра-дуте доброго коня и поскакал в Лубны, завтракая дорогою куском черного хлеба. Назади полнеба было залито пожарным заревом фигур_ и по временам слышались выстрелы. Впереди расстилалась степь; но уже не мертвою пустыней лежала степь: то там, то в другом месте раздавались беспрестанные оклики; взошло солнце и осветило тревожную картину: у дороги чумаки, состроив из тяжелых возов каре, выглядывали из него, как из крепости, сверкая стволами мушкетов и винтовок, без которых тогда никто не отлучался из дому; поселяне быстро угоняли из степи в села стада волов и табуны коней; заставляли въезд в деревни рогатками, прятали в землю всякое добро и хлеб, завязывали в кожаные мешки, заколачивали в бочонки деньги и опускали их в глубокие колодцы, в пруды и на дно речек; с мостов снимали доски и заводили лодки в непроходимые тростники.
– Далеко ли?
– спрашивали люди Касьяна, когда он въезжал в село, покрытый пылью и потом.
– Вот, вот, за горою, - отвечал Касьян.
– А куда бог несет?
– В Лубны к полковнику. Перемените-ка мне коня, скачу по вашему делу.
– Бери хоть всех, дядьку!
Так переменяя коней, Касьян, можно сказать, летел день и ночь в Лубны. Тревога и удаль поездки помолодили Касьяна; он не чувствовал усталости, он не слыхал на себе восьми десятков лет и, подъезжая к Лубнам, пел веселые песни.
IV
Одарка мички не допряла,
Аж ось Харко у хату вбiг,
Пiд лаву кинув свiй батiг:
"Вп'ять татарва на нас напала!"
Вiн зопалу сказав.
С Писаревський_
– Гадюко! Гадюко!
– Чего, пане полковник?
– Скучно, Гадюко, очень скучно! Не знаю отчего.
– Может, объелся, пане.
– Умный человек, а говорит глупости. Объелся! Какого я дьявола объелся? Ну, скажи на милость, чего б я объелся? Чего бы человек объелся, когда еще не обедал, а только завтракал?..
– Чего ж бы тебе скучать, пане? Житье хорошее, поступки твои все законные, лыцарские: чего ж бы скучать?
– В том-то и дело! Я тебя спрашиваю, а ты меня спрашиваешь. Это глупо.
– Кобзаря позвать разве?
– Кобзари божий люди, да из ума выжили - ни одной песни порядочной не знают.
– Выкричались.
– Как выкричались?
– Вот, примерно, взять бутылку и стать из нее наливать в стаканы вино или что другое: до времени из бутылки все льется вино, а вылилось, уже и не станет и не льется, хоть сожми бутылку обеими руками; тогда разумный человек принимается за другую. Так и кобзари пели песни, кричали, а теперь уже выкричали все и петь нечего.
– А что ты думаешь? Ведь оно так.
– Не нашему глупому разуму рассуждать, а может, и так.
– Так, так, Гадюко! А все-таки мне скучно. Веришь ли, чарка не идет в душу: взял чарку в рот сегодня, чуть не выплюнул, из политики только проглотил... Хоть дом подпалить от нечего делать.
– Эту потеху можно поберечь на дальше, а теперь не послушал ли бы, пан, сказки?
– Пожалуй, только лыцарскую сказку я готов слушать. Жаль, Герцик пошел на охоту; он много знает сказок... Жаль!
– Я знаю сказку, коли станешь слушать - расскажу...
– Что ж ты давно не говоришь? Говори! Хорошая у тебя сказка?
– Оно сказка не сказка, а быль; я не москаль, сам своего товару хвалить не стану; одно знаю, что Герцику не рассказать этой были.
– Не говори. Гадюко! Герцик очень разумен; у него сидит в носу муха, большая муха...
– Может, и не одна, - угрюмо заметил Гадюка.
– Полно ворчать!
– сказал полковник Иван.
– Прикажи часовому, чтоб стал у моей двери и никого не пускал; хоть бы кто пришел судиться или с жалобою - всем одно: полковник, мол, занят делами, бумаги подписывает. Да придвинь ко мне вот эту бутыль с наливкою и чарку, авось под сказку перестанет упрямиться да и пойдет тихомолком в горло. Ну, начинай!