Шрифт:
– Что-ж такое, Азбукин, дальше-то будет? До чего мы дожили.
Азбукин, решив, что под кроватью случилось несчастье, сочувственно вздохнул.
– Меряю, вишь ты, дом собственный меряю, - потрясая аршином перед шкрабьим носом, волновался сапожник.
Азбукин, успокоившись, счел необходимым пояснить:
– Это для квартирного налога требуется.
– Опять налог?
– судорожно передернулся испугавшийся Семен Парфеныч.
– Нам ничего про это не говорили. Сказали: смеряй квартиру - и все. А ты откуда знаешь? Ты, брат, тово... тут ходили, переписывали... так ты тово... может тоже переписывать пришел?
– Это всероссийская городская перепись, - дополнил Азбукин, не смущаясь.
– Я не попал в переписчики, - опоздал. А пришел я за сапогами. Произнес последние слова Азбукин с интимной улыбкой и особенно ласковым тоном.
– Не готовы, брат, Азбукин, - как бы извиняясь, проговорил Семен Парфеныч, вспомнив, что шкраб уже много раз приходил за обувью.
– То то, то другое. Вишь ты, какие комиссару Губову сшил. А? А вот башмаки жене Фрумкина. Царица только раньше носила такие.
– Скоро и я вас попрошу сшить мне новые сапоги, - весело заметил Азбукин, поглядывая на комиссаровские сапоги.
– Нам жалованья прибавят.
– Это хорошо, хорошо, - согласился Семен Парфеныч.
– Сошью. А много прибавят?
– Полтора миллиарда будут платить. Налогов так сказал. Знаете, Налогова?
– Ну, как же не знать. Полтора миллиарда - не фунт изюма. Дай-ка мне полтора миллиарда, разве я стал бы со всей этой грязью возиться. Так-то Азбукин. Значит, наука опять в ход пошла. Выплыло масло на воду.
И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки растущего к нему уважения.
По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.
– Ну, что нового в газетах, - спрашивает Семен Парфеныч.
– Да ничего особенного.
– А у нас, ты слышал, - сообщает сапожник, - тут недалеко по улице человек спит. Вот уж восемь суток.
– Восемь суток, - ахает Азбукин.
– Да отчего это?
Видишь, дорогой мой, - голос Семена Парфеныча делается и грустным и покорным вместе.
– Новая болезнь, никогда еще небывалая. Божье наказанье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней. А потом известно, что будет: конец света.
Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью человека, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит с человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет своим болезнетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом, то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благородное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и без этих выражений Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в него сейчас грустное настроение и смыло радость.
– А еще, брат ты мой, не слышал, - тут случай с одним мужиком вышел по дороге в губернию, - продолжает Семен Парфеныч.
– Вот ехал, вишь ты, мужик - вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то, чтобы совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на дороге-то старуха. "Везешь ты, говорит она мужику, - жито на продналог, - я это знаю. Всего жита у тебя не возьмут, - пуд один тебе оставят. Так ты на этот пуд купи мне платок. Когда обратно поедешь, я тебя буду ждать здесь." Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, - повезу лучше жене. Ну, свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой дорогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять, брат ты мой, перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: "Ты хотел мимо меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок." Мужик тово... хотел было обмануть, - никакого платка у меня нет. Давай, - говорит старуха, а сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни души не видно, темнеет, а старуха - кто ее знает, что это за старуха, - отдал. А старуха-то и говорит ему: "Ну смотри теперь." Подняла платок, встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви, видимо-невидимо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во все стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, - свистят, шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные люди: конные и пешие и - стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика мороз по коже пошел. "Видел?
– спросила старуха. Так смотри, - запомни". И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.
Семен Парфеныч несколько помолчал.
– По-моему, - продолжал он, - тут предсказанье. Много, брат, пережили мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.
Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у Азбукина впечатления, записанные в доме Налогова, и лишь кое-где торчат жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:
– И что это за жизнь, Азбукин!
IV
Всего два шага ступил Азбукин от домика сапожника, а похоже стало на то, будто грусть из шкрабьей души перешла и на природу, и установилось одно настроение и в природе, и в душе. Порядочное облако, которое хватит не только на остаток дня, но и на добрую половину ночи, а, может быть, и на всю ночь, на сутки, на несколько суток, заслонило собою солнце.
Все предметы потускнели. Дома принасупились, и еще явственнее стало, что дряхлы эти дома, что изрядное количество в них и на них заплат, что заборы кое-где еле держатся и если, сохрани бог, из облака хватит вихрем, обрушатся. Особенно пригорюнились национализированные и муниципализированные дома: поглядел бы опекающий их домхоз, какие мрачные думы отразились в это время в их окнах; как молчаливо они протестуют и против того, что и ремонта-то в них не производится никакого, и убирают-то их редко, и стены закоптили, не оклеивают, и полы чрезвычайно редко моют, и прочее и прочее. Но у комхоза были не одни дома, - были огороды, пахотная земля, сенокосы и лавки, главное, нэпманы, покушавшиеся на эти лавки.