Шрифт:
Старик сотни раз наблюдал эту картину. Знал, что осенью дни короче, чем летом, и ночи темнее, а почему — не знал.
Он отвернулся от окна, грузно опустился на лавку.
— Лукоша, а Лукоша!..
— Щего тебе, Федотушка? — послышался из горницы ласковый голос. Из-за глиняной печи торопливо вышла маленькая худощавая женщина в дубленом дубасе[1].
— Подай-ка рубаху чистую да штаны пестрядинные.
— Какую, Федотушка, рубаху-то? Белую или красную?
— Сама должна понимать,— не глядя на жену, буркнул старик.
— Сещас, Федотушка.
Жена Федота Игнатьевича, Лукерья Романовна, шепелявила малость. Не от роду, конечно. Смолоду-то чисто говорила. Да однажды, давно уже, попала Федоту под пьяную руку. Видно, не то слово мужу сказала. Он ударил. За всю жизнь один раз и ударил-то, а вон как получилось: нижнюю челюсть с коренного места стронул. Навсегда изуродовал бабу. Теперь и на людях бывать с женой неловко. С красивой-то чего бы не пойти? Пусть бы люди смотрели. Да вот, сам ее окосоротил... С тех пор зарекся Федот: «От греха подальше. Пальцем больше не трону жену». И зарок свой выполнял свято: напьется, бывало, пошумит на Лукерью, а чтобы воли рукам не давать, подойдет к двери, размахнется, стукнет кулаком по косяку, выбьет злость из себя и на том успокоится. Не бил жену. А вот строгость к ней сохранил.
Лукерья принесла из чулана рубаху и штаны, подала мужу:
— На, Федотушка, надевай.
Федот зло глянул, швырнул рубаху обратно:
— Не ту! Белую неси, с шитым воротом. На сход собираюсь. Не понимаешь по глупости. А мы, может, сына родного теряем.
Он расстегнул старые, до дыр в коленях изношенные штаны, чуть приподнялся с лавки, и штаны сами сползли на пол.
— Какого сына, Федотушка? — тревожно спросила Лукерья, немного отвернувшись от мужа.— О щем это ты?
— «Какого, какого»...— Он встал, не спеша надел почти новые пестрядинные штаны.— Не твоего ума дело. Рано еще об этом. Потом узнаешь... А кушак где?
— Сейщас, Федотушка.
Минуту спустя Лукерья уже стояла перед мужем с белой вышитой рубахой и с кушаком в руках.
— На, Федотушка... Да нешто только один наш Тимоха во всем Налимашоре? — вслух рассуждала она.— Господи Иисусе, горе-то какое!..
Федот надел новую домотканую рубаху с длинными широкими рукавами, взял в руки кушак.
— А ты не мели, дура соломенная, чего не надо! Права тебе такого не дано. И рано еще, говорю, об этом. Не решено еще. А кушак не тот. Красный с синей каемкой подай.
— Сейщас, Федотушка.— Шаркая лаптями по полу, она снова послушно поспешила в чулан.
— Сапоги прихвати! — вдогонку сухо бросил Федот.
Лукерья принесла красный кушак и кожаные сапоги, жирно смазанные дегтем. Едкий запах дегтя быстро разошелся по всей избе. Опоясывая мужа кушаком, Лукерья вполголоса пришептывала:
— Слыхала я краем уха... вроде из Налимашора одного в солдаты забирать будут. Ты уж, Федотушка, постой за сына-то за своего. Какой ни есть, а все родной... Заступись. Пусть другого кого...
— Не мели, говорю, дура,— перебил Федот.— Сказано: права тебе не дано в мужицкие дела соваться.
Он обулся, вытянул ноги, сдвинул вплотную сапоги, словно хотел убедиться, из одной ли пары, не чужие ли, хлопнул ладонями по голенищам, встал. Высокий, два аршина в плечах. Лукерья, стоявшая рядом, была чуть повыше его локтя.
Такого высокого да плечистого, как Федот, не только в Налимашоре, и в соседних деревнях не было. Вот только сын его, Тимошка, в отца выдался: ни в росте, ни в плечах, пожалуй, не уступит.
Деревянным самодельным гребнем Федот гладко расчесал черные, длинные, как у попа, волосы. Только на шестом десятке появилась в них первая седина. Потом расчесал бороду, и без того широкую и пышную, тоже чуть тронутую инеем первой седины.
Лукерья не отходила от мужа, ожидая новых приказаний. Но Федоту больше ничего не понадобилось, Он взял с подоконника большую, прокуренную до черноты самодельную трубку, набил ее самосадом, задымил... С оленьих рогов, прибитых к стене, снял старенький войлочный колпак, нахлобучил его на голову, надел серый шабур[2] и широким шагом вышел на крыльцо. Лукерья, помахав вслед рукой, перекрестила широкую спину мужа и зашептала под нос:
— С богом, Федотушка, с богом... Тимоху в обиду не давай. Заступись... Горе-то какое...
На верхней ступеньке крыльца Федот остановился, широко расставив ноги, обдумывая, не забыл ли чего. Нет, все вроде ладно. Оглянулся по сторонам.
Дом стоял на высоком месте, и отсюда, с крыльца, весь Налимашор — маленькая таежная деревенька в десяток дворов — виден был как на ладони.
Справа хозяйство Федосина Еремея Гавриловича. Человек он почтенный, старожил, а избу поставил нескладную: узкую да высокую. Сбоку посмотришь — на спичечный коробок похожа. Крыша односкатная, бревенчатая. По бокам еще две избы, поменьше. Тут тоже Федосины. Два сына Еремея Гавриловича. Оба женаты. Рядом с отцом построились. Все три семьи в одной бане моются, в отцовской. Баня ветхая, но служит, однако. Каждая семья для себя топит отдельно, в разные дни. И сейчас вон вьется дымок над покосившейся от старости крышей...