Шрифт:
Это были первые его слова, адресованные напрямую Блоку. Он устало смотрел как бы сквозь Блока, вновь медленно осевшего на колени.
– Эти слова судьи не имеют для тебя ровным счетом никакого значения, – сказал адвокат. – Не вздрагивай при каждом слове. Если подобное повторится, не буду ничего больше рассказывать. Слова сказать невозможно, чтобы ты не пучил глаза, будто сейчас объявят твой окончательный приговор. И не стыдно тебе при моем клиенте! Ты, кроме прочего, подрываешь его доверие ко мне. Чего тебе еще надо? Ты жив пока, ты под моей защитой. Нелепые страхи! Вычитал где-то, что в некоторых случаях окончательный приговор объявляют неожиданно и что сделать это может кто угодно и когда угодно. С определенными оговорками это так и есть, но верно и то, что мне твой страх отвратителен: я вижу в нем нехватку доверия, а оно необходимо. Что я такого сказал? Передал слова одного судьи. Ты ведь знаешь, вокруг процесса сталкивается столько разных точек зрения, что ничего не разберешь. Этот судья, к примеру, считает началом процесса один момент, а я – другой. Простое расхождение во мнениях, не более. На определенной стадии процесса по старому обычаю звонят в колокольчик. По мнению этого судьи, звонок дает начало процессу. Не могу тебе сейчас привести все возражения против этой точки зрения, тебе их и не понять, хватит с тебя и того, что возражений много.
Блок растерянно теребил пальцами шерстинки мехового прикроватного коврика. Слова судьи так его напугали, что он даже перестал пресмыкаться перед адвокатом: он, похоже, погрузился в себя, пытаясь рассмотреть сказанное судьей со всех возможных сторон.
– Блок, – предупреждающе сказала Лени и дернула его за шиворот. – Оставь шкуру в покое и слушай, что говорит адвокат.
Поездка к матери
Однажды за обедом К. вдруг пришло в голову, что надо бы навестить мать. Весна уже заканчивалась, а с ней подходил к завершению и третий год с тех пор, как он видел ее в последний раз. Она тогда просила, чтобы он приехал к ней на свой день рождения, и он, несмотря на множество препятствий, согласился выполнить эту просьбу и даже обещал проводить у нее каждый день рождения. С тех пор он уже дважды нарушил обещание. Так что теперь он собрался ехать, не дожидаясь праздника, хотя до него и оставалось всего две недели.
Для столь спешной поездки на самом-то деле не было особых причин – напротив, от кузена, владевшего торговой фирмой в городке, где жила мать, и распоряжавшегося деньгами, которые К. ей посылал, приходили в последнее время более обнадеживающие новости, чем раньше. Зрение матери постепенно ухудшалось, но об этом врачи предупреждали К. еще несколько лет назад, а в остальном ее здоровье укрепилось, всякие возрастные болячки даже пошли на убыль – по крайней мере, она стала меньше жаловаться. По мнению кузена, дело было в том, что в последние годы – К. и сам в прошлый приезд заметил с некоторым неудовольствием кое-какие признаки – она сделалась чрезвычайно набожной. В письме К. кузен весьма ярко описал, как старушка, раньше едва волочившая ноги, теперь бодро шагает с ним под руку в церковь по воскресеньям. А кузену можно было доверять: он был человек мнительный и склонный преувеличивать в своих отчетах скорее дурное, чем хорошее.
Так или иначе, К. решил ехать теперь же; в последнее время, среди прочих неприятных изменений, он обнаружил в себе какую-то плаксивую слабость, а с ней – и неспособность сопротивляться собственным желаниям. По крайней мере в этом случае новый недостаток подталкивал его в правильную сторону.
Он подошел к окну, чтобы немного собраться с мыслями, приказал убрать тарелки, отправил клерка к г-же Грубах, чтобы уведомить ее об отъезде и забрать саквояж, в который г-жа Грубах сложит, что сочтет необходимым, а затем отдал поручения г-ну Кюне на время своего отсутствия. На этот раз его почти не злила дурная манера, которую его заместитель завел в последнее время, – выслушивать указания, глядя в сторону, словно он и так знал, что делать, и терпел инструктаж лишь как некий ритуал. Напоследок К. отправился к директору. Когда он попросил двухдневный отпуск, чтобы съездить к матери, директор, конечно, осведомился, не больна ли она.
– Нет, – ответил К. и не стал пускаться ни в какие объяснения.
Он стоял посреди кабинета, заложив руки за спину, и морщил лоб в раздумьях. Не слишком ли скоропалительно он собрался ехать? Не лучше ли будет остаться? Зачем он едет – не из чистой ли сентиментальности? И не будет ли эта сентиментальность стоить ему чего-то важного, не упустит ли он какую-то возможность или зацепку, которая может представиться в любой день, в любую минуту: уже несколько недель, как процесс, кажется, затих и ничего внятного о нем не слышно? Да и не напугает ли он старушку, сам того не желая? Сейчас ведь многое происходит помимо его воли. К тому же мать его даже не звала. Раньше ее настойчивые приглашения постоянно повторялись в письмах кузена, но уже давно прекратились.
Конечно, не из-за матери собрался он в дорогу. Но если дело в каких-то надеждах, которые испытывает он сам, тогда он набитый дурак и, добравшись до места, заплатит за свою глупость кромешным отчаянием.
Но все эти сомнения были какие-то чужие – их будто внушал ему некто посторонний; так что К., словно пробудившись, остался при своем решении ехать. Директор тем временем – может быть, по случайному совпадению или, скорее, из особой деликатности – склонился над газетой. Наконец он поднялся и протянул К. руку и пожелал, не задавая больше никаких вопросов, счастливого пути.
Расхаживая взад-вперед по своему кабинету, К. дожидался клерка. Почти не тратя слов, он отбился от заместителя директора, который несколько раз зашел к нему, чтобы расспросить о причинах отъезда. Получив наконец-то в руки саквояж, он поспешил к заранее заказанному авто. Он был уже на лестнице, когда в самый последний момент на верхней ступеньке появился служащий Куллих с незаконченным письмом в руке, желая спросить у К. совета. К. отмахнулся, но белобрысый, большеголовый Куллих был непонятлив, неверно истолковал его жест и, размахивая бумагой, пустился опасными для жизни прыжками. Это так разозлило К., что, когда Куллих нагнал его на крыльце, он выхватил у него письмо и разорвал.
К. развернулся и уселся в машину, а Куллих все стоял на том же месте, все еще, похоже, не понимая, в чем ошибся, и провожал глазами отъезжающий автомобиль. Рядом с ним швейцар надвинул поглубже на уши фуражку. К. все еще занимал в банке одну из самых важных должностей, что бы он сам по этому поводу ни думал, и швейцар мог это подтвердить. А уж мать, невзирая на все возражения, и вовсе уже много лет считала его директором банка. Как бы ни пошатнулось его положение, в ее глазах он упасть не мог. Возможно, это даже был хороший знак, что перед самым отъездом он позволил себе выхватить из рук у служащего, причем связанного с судом, его письмо, разорвать в клочья и даже не извиниться. Но чего ему на самом деле хотелось, так это влепить Куллиху две звонкие пощечины – его бледные, круглые щечки так и напрашивались на это.