Шрифт:
Я подумала о хасане Бедреддине [161] , во сне перенесенном из Каира к воротам Дамаска. Неужели дух простер свое темное крыло над сломившей меня бурей, забрал со ступеней церкви и, «подняв высоко в воздух», как говорится в восточной сказке, перенес через земли и воды, чтобы бережно положить у камина в старой доброй Англии? Но нет: я знала, что пламя того камина больше не согревало дорогую сердцу гостиную; оно давно погасло, а хранившие уют божества нашли себе новое пристанище.
161
Бедреддин Махмуд Симави (1369–1420) – суфийский шейх, богослов, юрист, мистик, объявивший себя пророком. – Примеч. ред.
Сиделка обернулась на меня посмотреть, заметила, что глаза открыты, и, должно быть, сочла взгляд встревоженным, потому что отложила вязанье и подошла. Какой волшебный напиток она предлагала? Какой магический эликсир подносила к губам?
Спрашивать было поздно, и я покорно проглотила темную жидкость, причем всю сразу. Неспешный поток спокойных мыслей подхватил сознание и увлек, мягко покачивая на теплых, гладких, как бальзам, волнах. Боль и ощущение слабости покинули мои члены, мышцы уснули. Я утратила способность двигаться, однако вместе с ней исчезла и воля, так что лишение не воспринималось как утрата. Добрая сиделка поставила между мной и лампой экран. Помню, что увидела, как она встала для этого, но не помню, как вернулась на место. В промежутке между двумя краткими движениями я провалилась в сон.
Сколько спала – не знаю, но, когда проснулась, все изменилось. Было светло, но не как летом, тепло, ярко, а по-осеннему – сыро и серо. Я не сомневалась, что нахожусь в пансионате. Об этом говорило все вокруг: стук дождя в оконные переплеты, завывание ветра среди деревьев – значит, рядом сад – холод, белизна и одиночество. Я говорю «белизна», поскольку задвинутый вокруг кровати белый канифасовый полог не позволял увидеть ничего другого.
Я раздвинула занавески и выглянула. Глаза, ожидавшие увидеть длинную просторную побеленную комнату, в изумлении наткнулись на сине-зеленые стены замкнутого пространства. Вместо пяти больших окон без штор я увидела единственное высокое окно, прикрытое муслиновыми воланами. Вместо двух дюжин маленьких тумбочек из крашеного дерева, служивших подставками для таза и кувшина, здесь стоял туалетный стол, нарядный, словно невеста: покрытый розовой скатертью с белой кружевной оборкой, увенчанный большим зеркалом и украшенный изящной подушечкой для булавок. Этот стол, а также обитое бело-зеленым ситцем низкое кресло и снабженный необходимыми принадлежностями умывальник с мраморной поверхностью, составляли все убранство крошечной комнаты.
Читатель, я встревожилась! Почему? – спросите вы. Чем эта простая и даже милая спальня могла испугать? Да всего лишь тем, что эта мебель не могла быть настоящей: кресло, стол с зеркалом, умывальник должны были оказаться призраками соответствующих предметов. Иначе, если отвергнуть данную гипотезу как слишком дерзкую – а я хоть и была сбита с толку, все равно ее отвергала – оставалось одно: признать, что я сама тяжело заболела и впала в ненормальное умственное состояние. Но даже в этом случае видение следовало считать самым странным из всех возможных.
Я узнала – не могла не узнать – зеленый с мелкими белыми цветами ситец уютного невысокого кресла, резную блестяще-черную, напоминавшую листву раму зеркала, гладкие светло-зеленые фарфоровые сосуды на умывальнике, да и сам умывальник с поверхностью из серого мрамора, причем с отколотым уголком. Все эти вещи я была обязана узнать и поприветствовать, как прошлым вечером волей-неволей признала и поприветствовала палисандр, голубой дамаст и китайский фарфор в гостиной.
Бреттон! Бреттон! Зеркало отразило обстановку десятилетней давности. Но почему Бреттон моих четырнадцати лет вдруг вернулся? А если вернулся, то почему не полностью? Почему перед растерянным, воспаленным взором предстала одна лишь мебель, а местность и сами комнаты исчезли? Что касается подушечки для булавок, сшитой из красного атласа, украшенной золотистыми бусинами и оплетенной кружевами, то к ней я имела точно такое же отношение, как к экранам: сделала своими руками. Встав с кровати, взяла подушечку и перевернула: на обратной стороне красовались вышитые золотыми бусинами буквы Л.Л.Б. в венке из белого шелка. Это были инициалы моей крестной матушки Луизы Люси Бреттон.
Неужели я в Англии? В Бреттоне? Быстро отдернув закрывавшую окно штору, попыталась понять, где нахожусь, почти ожидая увидеть спокойные старинные красивые дома улицы Святой Анны, в конце которой возвышался собор. Еще более вероятным казался континентальный пейзаж: улица в Виллете, если не в красивом древнем английском городе.
Однако взору открылась совсем иная картина: вплотную к окну, спускаясь на земляную террасу и еще ниже, на просторную лужайку, росли деревья, самые настоящие высокие лесные деревья, каких уже давно не приходилось видеть. Сейчас они стонали от безжалостной октябрьской непогоды, а между стволами просвечивала ниточка аллеи, где желтые листья лежали волнами или кружились в порывах ветра. Очевидно, дальше простиралась плоская равнина, но высокие буки полностью ее закрывали. Место выглядело уединенным и совсем чужим: прежде ни разу не доводилось его видеть.
Я опять легла. Кровать стояла в маленьком алькове, так что, если отвернуться к стене, комната исчезала из виду вместе с тревожным наполнением. Исчезала? Ничего подобного! Едва я отвернулась в надежде на избавление, как на зеленом пространстве между раздвинутыми и приподнятыми шторами увидела широкую позолоченную раму, заключавшую портрет, исполненный – причем очень хорошо, хотя представлял собой всего лишь набросок, – акварелью и изображавший голову юноши – свежего, живого, полного энергии. Ему было лет шестнадцать, кожа светлая, здоровый румянец, длинные волосы – не темные, а каштановые с золотистым оттенком, – внимательный взгляд, лукавый рот и веселая улыбка. В целом чрезвычайно приятное лицо, особенно для тех, кто обладал правом на любовь юноши: например, для родителей или сестер. Каждая романтически настроенная школьница могла бы с первого взгляда влюбиться в этот портрет. Глаза смотрели так, что казалось, будто через несколько лет в них вспыхнет огонь ответного чувства. Не могу объяснить, почему они таили в глубине ровное сияние веры: ведь какое бы переживание ни коснулось их обладателя даже в легкой форме, губы красиво, но уверенно угрожали капризом и легкомыслием.
Стремясь принимать каждое новое открытие как можно спокойнее, я прошептала:
– Ах! Этот портрет когда-то висел в утренней комнате, над камином. В то время мне казалось, что слишком высоко. Хорошо помню, как забиралась на вращающийся клавирный табурет и снимала его со стены, долго всматривалась в манящую глубину глаз, взгляд которых из-под ореховых ресниц напоминал пойманный кистью смех, замечала цвет щек и изгиб губ.
Не верилось, что воображение могло сделать рот или подбородок более совершенными; даже мое невежество признавало их великолепными и озадаченно искало ответ на вопрос: почему то, что восхищает, одновременно доставляет острую боль? Однажды, в качестве испытания, я взяла на руки маленькую мисс Хоум, попросила внимательно посмотреть на портрет, а через мгновение поинтересовалась: