Шрифт:
Если продолжить смелое сравнение, то в любви к власти, в неумеренном стремлении к превосходству месье Эммануэль также напоминал Бонапарта. Этому человеку не всегда следовало безропотно подчиняться, а порой просто необходимо было противостоять, причем в самом прямом смысле: стоять перед ним навытяжку и, глядя в глаза, четко проговаривать, что его требования выходят за рамки разумного, а абсолютизм граничит с тиранией.
Проблески, первые ростки появившегося на его горизонте и под его руководством таланта странным образом возбуждали и даже тревожили месье Поля. Не спеша поддерживать, он хмуро наблюдал за развитием и продвижением нового существа, возможно, даже говорил мысленно: «Продолжай, если хватит сил», – однако не помогал рождению.
И даже когда боль и муки борьбы за жизнь победно заканчивались, когда первое дыхание поддерживало сердце, когда легкие успешно расширялись и сокращались, когда глаза наполнялись светом, он не предлагал заботы и поддержки.
«Докажи свою истинность, и тогда жди от меня внимания» – таков был его девиз. Но до чего же трудным становилось доказательство! Каких только колючек, шипов, острых камней не разбрасывал он на пути не привыкших к грубой тропинке ног! А потом без капли сочувствия наблюдал за тяжким процессом преодоления препятствий, равнодушно шел по кровавым следам, мрачно, с полицейской дотошностью выслеживая израненного пилигрима. Когда же наконец позволял отдохнуть, прежде чем сон сомкнет веки, безжалостно удерживал их пальцами, чтобы сквозь зрачки заглянуть в сознание в поисках тщеславия, гордости или лжи в любой, пусть даже самой тонкой форме. Если же позволял новобранцу уснуть, то лишь на миг, а потом внезапно будил, чтобы вызвать на новое испытание, и отправлял спотыкающегося от усталости новичка в утомительный путь: испытывал его нрав, благоразумие, здоровье. И только когда все самые сложные испытания были пройдены, а самые опасные яды закалили организм и дали иммунитет, профессор признавал подлинность таланта и, по-прежнему в угрюмом молчании, ставил на нем глубокое клеймо одобрения.
Все эти бедствия я в полной мере испытала на себе.
До того самого дня, на котором заканчивается последняя глава, месье Поль не был моим учителем и не давал мне уроков, однако примерно в это время, случайно услышав признание в невежестве в одной из отраслей образования (кажется, в арифметике), которое, как он справедливо заметил, опозорило бы ученика благотворительной школы, профессор взял меня в свои крепкие руки, подверг экзаменовке, обнаружил полную несостоятельность, дал учебники и определил задание.
За дело он взялся с удовольствием и с нескрываемым энтузиазмом; даже снисходительно заявил, что я bonne et pas trop faible [281] , иными словами, настроена положительно и не окончательно лишена мыслительных способностей, но в силу, как он полагал, неблагоприятных обстоятельств, нахожусь на «плачевно низком уровне умственного развития».
В начале занятий я действительно отличалась сверхъестественной глупостью. Даже на этапе общего ознакомления не могла проявить хотя бы среднюю сообразительность. Переход к каждой новой странице познания давался с невероятным трудом.
281
Хорошая и не слишком слабая (фр.).
Пока продолжался этот переход, месье Поль оставался очень добрым, очень понимающим, очень терпеливым наставником: видел, какую острую боль, какое жестокое унижение я испытываю из-за собственной беспомощности. Трудно подобрать слова, чтобы описать его мягкость и снисходительность. Когда к моим глазам подступали слезы стыда, его глаза увлажнялись слезами сочувствия. Несмотря на усталость, он посвящал мне едва ли не половину свободного времени, однако потом произошла странная метаморфоза.
Едва холодный, тяжелый рассвет начал перерастать в ясный день, едва природные способности освободились от пут замкнутости и стеснительности, едва пришло время энергии и свершений, едва я добровольно начала вдвое, втрое, а то и вчетверо превышать установленную норму упражнений, наивно желая порадовать наставника, все сразу изменилось. Доброта превратилась в строгость. Лучи света в глазах стали слепящими вспышками. Профессор раздражался, гневался, властно усмирял излишний пыл. Чем больше я старалась, чем упорнее работала, тем меньше радости доставляла. Немыслимый сарказм озадачивал и оскорблял. Затем пошли в ход едкие измышления относительно «гордости интеллекта». Я услышала смутные угрозы неведомой кары в том случае, если осмелюсь преступить приличную своему полу границу и проявлю предосудительную жажду неженского знания. Увы! Подобной жажды я не испытывала. То, что мне нравилось, доставляло чистое наслаждение усилия и успеха, однако благородное стремление к абстрактной науке, богоподобный порыв к открытию были знакомы лишь редкими вспышками.
И все же презрение месье Эммануэля возбудило желание вкусить запретный плод, несправедливость породила честолюбивые стремления, создала мощный стимул для движения вперед, расправила крылья вдохновения.
Поначалу, пока я не понимала причин враждебности, необъяснимое глумление унижало и обижало, вызывая сердечную боль, однако впоследствии лишь согревало кровь и ускоряло пульс. Какими бы ни казались мои силы – женскими или иными, – их послал Бог, и я решительно не собиралась стыдиться ни единого его дара.
На некоторое время битва приобрела эпический размах. Казалось, я утратила расположение наставника: он обращался со мной странным образом. В один из самых несправедливых моментов даже обвинил в притворстве: будто бы я обманула его, представившись faible [282] – иными словами, некомпетентной, что намеренно скрыла способности, – а потом внезапно заподозрил в самом злостном обмане и невозможном плагиате, утверждая, что мои знания почерпнуты из книг (о которых я даже не слышала, а если бы сумела их достать, то уснула бы над страницами глубоким сном Евтихия).
282
Слабой (фр.).
Однажды, не выдержав бессмысленных нападок, я восстала: вытащила из ящика стола все его книги, погрузила в передник и, выбросив возле подиума, заявила гневно: «Заберите, месье Поль, и больше не пытайтесь меня учить. Я никогда не просила вас об этом, но вы заставили почувствовать, что наука не приносит счастья».
Вернувшись к своему столу, я опустила голову на сложенные руки, а потом два дня с ним не разговаривала. Профессор не просто оскорбил и унизил, а причинил острую боль. Его симпатия доставляла радость, дарила новое, не испытанное прежде наслаждение, но теперь, когда отношения изменились, стали открыто враждебным, и уроки потеряли не только притягательность, но и смысл.