Шрифт:
Власов прошел еще один двор и свернул в знакомую арку. Здесь все так же собираются лужи после дождя, здесь все так же воняет и валяются бутылки… Молодежь ничуть не изменилась — как и прежде, познает уличную жизнь в таких вот подворотнях. Спеша миновать зловонный переход, Макс ускорился, выскочил на свет и… вдруг замер, устремив почерневший взор к одному из подъездов.
А из подъезда вышла девушка. Он каким-то животным чутьем почувствовал ее прежде, чем уличный фонарь предательски осветил стройный силуэт в коротеньком светлом платьице. Он узнал ее сразу, еще за несколько мгновений до того, как фонарь осветил смазливую мордашку. Власов невольно отступил в темноту подворотни, чувствуя, как напряглось все внутри, похолодело и насторожилось. Что-то зарождалось внутри него — тяжелое, черное, страшное… Что-то, что не было Максимом Власовым. Что-то, что жаждало одного — убивать.
А ведь это же она, любовь его окаянная! Та, на которую дышать боялся. Повзрослела, похорошела… Спешит куда-то на ночь глядя. «Да что ж не спится-то тебе, окаянная? Интересно, как жилось-то тебе все эти годы? А спалось как? Кошмары не мучили? Совесть по ночам не грызла?» Не в силах отвести взгляд, Макс гипнотизировал стройную фигурку темноволосой девушки. И не боится же по ночам одна шастать! Конечно, чего ей бояться? С ее-то папочкой от нее и самые отчаянные гопники ломанутся по щелям — жизнь дороже «счастья» рядом постоять. Макс стиснул зубы — ненависть рвала вены бешеным раскаленным потоком.
— Уйди, тварь, не доводи до греха, — процедил Макс сквозь зубы, сверля силуэт, свернувший в его сторону. — По-хорошему прошу, уйди.
Стройная фигурка тем временем пересекла опустевшую детскую площадку и направилась аккурат в сторону Макса. Остатки здравого смысла толкали его в спину: уходи, не надо с ней встречаться! А ненависть уже застилала глаза — он жаждал одного. Мести. За мать. За украденную молодость. За унижение. За ненависть ко всем женщинам на свете.
Макс стоял как вкопанный — жертва шла прямо в руки палача. Стук каблучков по асфальту отсчитывал последние мгновенья перед роковой встречей, последние мгновенья, чтоб передумать, уйти и спасти себе еще ближайшие лет двадцать — опять посадят же. Бежать. Ради спасения той светлой частички, что, может быть, еще тлеет в почерневшей от ненависти душе. Ради той частички, что еще болит, а, значит, жива в нем — бежать. Вот только ноги не его — словно сила злая завладела телом… Макс не удержался и вышел на свет.
— Ну здравствуй. Любимая.
От тихого голоса, эхом раскатившегося по темной подворотне, несло мертвечиной. Девушка остановилась. Он видел, как кровь спешит покинуть ее красивое личико, обрамленное темными прядями распущенных волос; как страх перед неизбежным парализует ее, не давая ни убежать, ни на помощь позвать…
— Ну что, Карина, не рада меня видеть?
Отшатнулась, встревоженная громогласным эхом, успела сделать лишь маленький шажок к спасению… Власов, точно дикий зверь, в один прыжок настиг ее и утащил в подворотню; прижал к стене, склонился над девчонкой…
— Сука! — прошипел ей в лицо.
В одно-единственное слово он умудрился вместить все то, что восемь лет жгло адским пламенем, а сгореть так и не смогло. Ненависть, боль, отчаяние. Жажду мести и крик о помощи в равнодушную пустоту. Слезы двадцатилетнего мальчишки, в последний раз видящего мать.
— Молчи, тварь! — рявкнул Макс и сжал тоненькую хрупкую шейку, когда губы девушки вдруг приоткрылись, пытаясь что-то сказать. — Лучше молчи, Карина.
Дрожит она, прижатая к стене, трясется. «Где же папочка твой, окаянная? Что, некому теперь заступиться? За меня тоже было некому».
А она задыхалась, барахталась, повиснув на стальных его, за годы выживания окрепших руках; глаза, полные ужаса и нечеловеческого страха, таращились на него, ища в черной бездне его взгляда хотя бы крошечный островок жалости среди безжизненной пустыни ненависти к ней. А всего-то стоит чуть-чуть сильнее сдавить ее шейку — и муки закончатся… Что ж тяжело-то так? Что ж не додавит?
Макс вдруг ослабил хватку и дрогнувшей ладонью коснулся ее щеки. Кожа у нее все такая же нежная, только запах теперь другой — раньше она любила духи послаще. Волос ее коснулся — мягких, шелковистых… Лбом своим к ее лбу обреченно прижался и вдруг замер так, прикрыв глаза. Тогда, восемь лет назад, он ее боготворил. Он жениться на ней хотел. Детей от нее хотел.
— Максим, я не…
Женский вскрик. Обожгло его ладонь от удара, обожгло ее лицо… Девчонка не удержалась — упала на мокрый асфальт. Алой струйкой из разбитой губы побежала кровь, пачкая платье.
— Не надо, не бей меня! — закричала она и попыталась закрыть лицо руками.
Она ждала удара и пыталась отползти от палача. А он… Он никогда не поднимал руку на женщину. Но разве эта жалкая особь — женщина? Он смотрел, как она пятится от него, елозя задницей по грязному асфальту, как неуклюже в лужу лезет, не замечая; он смотрел на искаженное болью красивое личико, а слышал приговор суда… Вот так бы поступить с ней. Сделать бы с ней все то, о чем так красочно она рассказывала! Его, конечно, опять посадят, но сидеть за содеянное должно быть не так обидно. Жаль, что к ней даже прикасаться противно, не то что насиловать.
Он поймал ее за лодыжки и резко притянул к себе, заставляя вскрикнуть от боли.
— Мы не договорили, Карина.
— Я не Ка…
Еще рывок. Затрещала ткань по швам — девчонка взвизгнула, зажмурилась; он к стене прижал ее — она трясется, головой мотает и шепчет что-то одними губами… Он ничего не слышит. Кому нужны теперь ее слова? Прошло, Карина, время разговоров — наступило время за свои слова отвечать.
— Изнасиловали тебя, значит, да? Я тебя изнасиловал?
— Я не Карина…