Шрифт:
– Что ты всех задираешь?
Некоторые бедняки стали такими привычными посетителями, что Саша, прежде чем убрать самовар, соображает, заходил ли уже такой-то и такой-то.
А один, тощий, как гвоздь, не постеснялся бы и один весь самовар выпить. Целый день он проводил в синагоге и у нас за столом. Точно знал, когда Хая ставила самовар и когда уносила. Оставлял свой талес на скамье в синагоге и направлялся к нам пить чай. Если кончалось молоко, шел с пустым кувшином на кухню и клянчил.
– Капельку молока, хоть на стаканчик!
Сделав последний глоток, он еще долго обессилено сидел и ждал, пока остынет раскрасневшийся нос.
Вдруг дверь столовой распахивается настежь. На пороге стоит черная тень - наш учитель, ребе Шлоймо. У братьев перехватывает горло.
– Встали наконец, лоботрясы? А помолиться не забыли? Ах, не успели? И уже едите! Но хоть благословили пищу? Марш заниматься! Скоро утро кончится!
Сам он почти не спит. Открыв Священное Писание, он способен углубиться в какой-нибудь отрывок на всю ночь. Поэтому глаза у него всегда лихорадочно воспаленные. Еда и питье его мало волнуют. Щуплый человечек порхает по комнате, как маятник. Взад - вперед. Одному из воспитанников он пеняет за оторванные цицит на нижней рубахе, другому - за слишком коротко постриженные волосы. И постоянно переживает, что мальчики недостаточно вникают в Тору.
На миг он задержался у двери, хотя, кажется, может раз - и испариться. Черный потертый до блеска лапсердак повторяет каждый его взмах. С годами одежда все больше обвисает на его иссыхающем тельце. Только ермолка плотно сидит на голове. Все на нем черное. Лицо утопает в темных завитушках, которые смыкаются с дремучей бородой. Край нижней рубахи выступает из-под жилета, как полоска неба из-под туч. Болтаются лазурно-голубые цицит. Ребе Шлоймо берет одну нить и подносит к губам - успокаивает ее и успокаивается сам. Учитель живет у нас в доме, но из своей комнаты выходит редко. Некогда! Он весь день изучает Тору. Любимое время у него - ранний час на рассвете, когда во всем доме бодрствуют только двое: он и отец. Вокруг сонная тишина. Они с папой обсуждают затруднительное место или повторяют вполголоса страницу из Талмуда. А утомившись, молча выпивают по стакану чая.
Порой ребе говорит:
– Возможно, я был излишне горяч и несговорчив в споре с реб Шмулем-Ноахом, все-таки он хозяин дома!
Он смущенно встает и идет к себе. Там достает бархатный футляр с филактериями и обматывает ремешком свою волосатую руку. Он раскачивается из стороны в сторону, брызжет слюной, кладет поклоны до боли в спине. Дни для него слишком коротки, поэтому, застав только-только пробудившихся мальчишек, он накидывается на них:
– Что из вас выйдет? Поди научи их чему-нибудь! Только и знают дурака валять! Разве это еврейские дети? Шалопаи! Абрамеле, у тебя скоро бар-мицва, а ты? Ты хоть подумал, что будешь произносить? Одни глупости в голове! Э-э-э! Сил нет терпеть этих негодников! Ох и дети пошли! Распущенные донельзя! И ничем их не проймешь!
Выговорившись, ребе погружается в свои мысли. Заметив это, Абрашка спрашивает:
– Можно я чуточку погуляю во дворе перед занятиями?
Ребе подскакивает, будто под ним вдруг оказалась раскаленная сковородка:
– Удрать надумал, бесстыдник?
– И цепляет Абрашку за рукав.
– Начинаем урок. На чем мы вчера остановились?
– Костлявый палец листает страницы и утыкается в нужную строчку.
– Вот! Читай!
Учитель принимается раскачиваться, задавая ритм молитвенного речитатива.
Абрашка напыживается. Буквы пляшут у него перед глазами. Он завороженно следит за тем, как ходит вверх-вниз борода ребе. И вдруг совершенно сбивается. Только старается, разинув рот, попасть в такт колебаний.
– Что такое? Я не слышу ни единого слова!
Классная комната взрывается гневным криком:
– Это же не ребенок, а нечистая сила. Только и знает, что над всеми издеваться! Получай!
– Звенит смачная пощечина.
– Погоди, ты у меня узнаешь, как показывать язык ребе! Я оплеухами вколочу Тору в твою дурную башку!
– Ребе, я не хотел - скулит Абрашка.
– У меня болит зуб, и я просто потрогал его языком.
Однако учитель распалился не на шутку, даже руки у него дрожат. Он срывает со стены почерневший от пота ремень, засучивает рукава и хватает Абрашку. Глаза ребе пылают, как во время священнодействия. Миг - и спущены штаны, и кожаная розга хлещет мальчишку по голым ягодицам. Абрашка извивается у него в руках:
– Я больше не буду, ребе! Больше не буду, не надо!
Но ребе вошел в раж, ничего не видит, и стегает, и стегает. Наконец Абрашка вырывается и отлетает носом в пол. Ребе Шлоймо, опомнившись, оседает на стул и бросает ремень. Абрашка кубарем катится на другой конец комнаты. У самой двери, не взглянув на учителя, он вскакивает, подтягивает штаны и бежит прочь.
Но тут же натыкается на отца - лицом к стене, закрыв глаза, он беззвучно молится.
Покрывающий голову талес колышется, как белое облако. Абрашка каменеет, его обжигает стыд. Отец все слышал? Наверное, он подумал: "Учитель знает, что делает, детей приходится пороть. На то они и дети". И снова погрузился в молитвы. Во лбу темной звездой привязанный кожаный мешочек, другой прикреплен к руке. Это фичактерии. Рука, расчерченная тонкими ремешками, поднимается, точно в приветствии. Кожа между ремешками круглится валиками. В другой руке молитвенник, но папа в него не заглядывает.