Шрифт:
А та, кого я считал лишь наперсницей, в свою очередь, нуждалась в ком-то, кому она могла бы излить душу, терзаемую и её отцом, и её матерью, ревновавшим её по весьма разным причинам. Отец был влюблён в неё. Мать, старая кокетка, не могла простить ей того, что кузина стала женой человека, которого любила она сама.
Повсюду и всегда кузина выказывала мне нежнейшую ласку, как самому дорогому ей родственнику и другу. И, поскольку она не вкладывала в эти ласки ничего, кроме дружбы, она не делала из них тайны. Её репутация, безукоризненная пока, её положение, равно как и её красота, её ум и прочие достоинства, свободные в двадцать два года от примеси слабостей и ошибок разного рода, её исключительно пикантный облик — всё давало ей преимущество, можно сказать, универсальное и перед мужчинами, и перед женщинами; я не встречал ничего подобного ни в одной стране. Её одобрение означало подлинное достоинство, её совет — мнение оракула, которое никто не оспаривал. Разница в возрасте, в характере, в принадлежности к той или иной партии, не имели значения для того культа, каким была она окружена.
И такая женщина предпочитала меня всем остальным — поставьте себя на моё место и судите сами... Сама Добродетель ободряла меня и полагая, что я беседую с ангелом, более того, с моим ангелом-хранителем, я, не ведая того, так в неё влюбился, что за всю свою жизнь, скорее всего, не испытал чувства более живого. И поскольку не было почти ни одного письма к великой княгине, где я не рассказывал бы о кузине и о том интересе, какой она проявляла к нам, великая княгиня сама сочла нужным написать кузине очень дружеское письмо.
II
Так провёл я около трёх лет, всё время ожидая и жаждая какого-либо обстоятельства, которое способствовало бы моему возвращению в Россию, и умеряя скорбь по поводу моего там отсутствия нежностью дружбы, поразительно своеобразной.
Сейм 1758 года, созыву которого не сочувствовал ни двор, ни вообще кто-либо, был прерван депутатом от Волыни — Подгорским, креатурой Потоцкого, воеводы Киевщины. Я не был депутатом этого сейма.
Три наших христианских соседа вообще не были заинтересованы в успехе какого-либо сейма, а у короля, пока длилась семилетняя война, было больше оснований, чем когда-либо, не раздражать дворы Вены и Петербурга. Лишь с их помощью мог он надеяться вновь обрести Саксонию; Брюль же боялся напряжённой работы и не чувствовал себя в состоянии провести польский сейм, а одно упоминание о сейме совместном приводило графа в содрогание.
Я не был формально отозван из своей миссии в Петербург. Я вполне мог бы быть вновь туда послан, если бы различные инциденты не сделали понемногу тамошние обстоятельства неблагоприятными для меня и, если бы, с другой стороны, различные местные инциденты не сделали моё положение при дворе Августа III более плачевным, чем когда-либо.
Первый такой инцидент был связан с герцогством Курляндским. Бирон и его семья продолжали находиться в заключении в России, длившемся уже десять лет, в результате чего в Курляндии возникли огромные неудобства; к тому же были задеты и сюзеренные права Польши. Ответы России на многочисленные запросы с нашей стороны неизменно были уклончивыми, и Август III решил, что настал момент, когда эти отказы ответить положительно могут быть истолкованы в пользу Карла, его любимого сына.
Получив от императрицы Елизаветы очередное, весьма солидно звучавшее заверение в том, что государственные интересы никогда не позволят России освободить герцога Бирона и его семью, король счёл себя вправе, после роспуска сейма 1758 года, поставить перед сенатом Польши вопрос: не пора ли рассматривать место правителя Курляндии, как вакантное?
Мой отец и оба мои дяди были того мнения, что несправедливость по отношению к Бирону была слишком явной и что честь Польши не позволяла допустить, чтобы Россия присвоила себе право лишать подвластное Польше герцогство не только Бирона, обвинявшегося в недостойном исполнении обязанностей регента Российской империи, но, быть может, и его преемников. Они считали также, что статус Августа III обязывал его распоряжаться Курляндией лишь по согласованию со всеми тремя частями Польской республики, объединяемыми сеймом, а не на основании решения одного лишь сенатского комитета. К тому же, ухудшившееся здоровье императрицы Елизаветы позволяло предположить, что Бирон получит всё же вскоре свободу — и станет тогда опасным соперником королевскому сыну, которому готовились передать герцогство.
Доводы эти не были приняты во внимание. Значительное большинство сената проголосовало за то, чего желал король. 1-го января 1759 года принц Карл был официально, и с большой помпой, объявлен герцогом Курляндским.
III
Через несколько месяцев после того, как я покинул Россию, умерла дочь великой княгини, родившаяся за год перед тем — и матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мёртвого ребёнка перед тем, как он был предан земле.
К этому печальному сообщению, ибо я разделил материнское горе, присоединилось ещё одно, другого рода. Господин Монтей, новый посол Франции в Польше, сменивший графа Брольо, привёз мне письмо от мадам Жоффрен, в котором она, основываясь на ложных данных, выговаривала мне за фатовство и бахвальство, якобы проявленные мною в России, как и повсюду в других местах... Я ответил ей так прочувствовано, как только был способен, что вызвало её письмо от 4 марта 1759 года, которое я сохранил, хотя сжёг предыдущее — с досады и из предосторожности. Впрочем, раздражённый тон сменился уже вскоре тональностью, обычной для нашей корреспонденции.
Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей, таким образом, знать содержание нашей переписки.
Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка. Словно иностранец, относился я ко всему, что представляло обычный предмет развлечений молодых людей моего возраста. Когда приличия требовали, всё же, чтобы я принял участие в их увеселениях, они заявляли мне: