Шрифт:
Податься было некуда. Она растерянно отступила и вдруг, вытянув кулаки, с рыданием в голосе выкрикнула:
— Ты, бродяга, не даешь мне в дом войти?
Я сидел как на иголках, боясь, не ударил бы он ее, но слова матери и меня застигли врасплох.
— Вот как, значит, не присох у вас язык к горлу? — осведомился Штрафела и, чуть помолчав, расхохотался.
Засмеялись и плотники.
— Ой! — всхлипнула мать и, отвернувшись в сторону, стала бить себя кулаками по голове.
Тогда Штрафела изменил тактику.
— Мама, — начал он ласково, — ведь никто вам зла не желает. Выпивка вон для вас стоит…
Он посмотрел на нас, мать тоже оглянулась.
— Не угощай меня моим собственным добром. Ты, бродяга, меньше всех можешь тут меня угощать!
Штрафела приходил в ярость мгновенно, но сейчас он сдержался. Заметно было, что слова матери не очень пришлись ему по нутру — ведь при всех его назвали бродягой. Однако и на сей раз он сдержался.
— А крышу вам, мама, над головой, между прочим, я поставил… — сказал он неторопливо, внешне спокойный.
— Не понадобилось бы ее и вовсе ставить, если бы ты к дому не прибился. И Францл, мой несчастный мученик, в живых бы остался. Ох ты… ты, ты нам горе принес!
Мать снова зарыдала и ударила себя по голове. Это, вероятно, и удержало зятя, и он не полез на стенку после ее слов. Только голос повысил:
— Мама!
— Мама? — переспросила она, перестав рыдать и вплотную подходя к нему. — Твоя мама? Какая я тебе мама? Ты, ты, ты мне дочерей перепортил! — грозила она ему кулаком. Я понимал, что добром вечер не кончится. Но Штрафела все еще сдерживался, хотя наверняка уже жалел о своей затее.
— Кого это я перепортил? — спросил он, и по лицу его пошли красные пятна.
— А ты сам не видишь, какой она стала? — кивнула мать на Лизу.
— Лизу? Мама, — вспыхнул Штрафела, — да ведь она мне жена!
— Жена? Ха-ха-ха, — засмеялась мать. — Сказать тебе, кто она? Сказала б, да людей стыдно, все-таки родная дочь была.
Лиза и Штрафела жили в гражданском браке, как у нас говорили, без благословения. Для матери это ровно ничего не значило, как если б они вовсе не были женаты. Но Штрафеле высказывать это было опасно: тут для него начиналась политика.
— Молчать, старая дура, — рявкнул он, — не то я тебя по морде двину!
Он схватил кнут и стал размахивать им над головой матери. И хотя мать продолжала что-то ему говорить, он вряд ли ударил бы ее, если бы не встряла Лизика.
— Чего это ты старуху жалеешь? — крикнула она.
Штрафела опять размахнулся, и тут я не выдержал. Я сорвался с места, кинулся на него. Он упал как подкошенный, но успел перевернуться. Он был много выше меня, да и покрепче, так что я довольно скоро оказался под ним. Не знаю, чем бы все кончилось: я клещом впился в него, твердо решив не выпускать его, хотя б он отрубил мне руки. Я чувствовал, как он лезет в карман за ножом, и понимал, что он убьет меня, если ему удастся достать нож. У меня тоже в кармане был нож, но добраться до него я не мог. Я лежал на полу, обхватив Штрафелу обеими руками, не позволяя ему вырваться. Над собой я видел только лица сестер и матери. Они что-то кричали, и каждая из них тащила нас в свою сторону. Это длилось целую вечность. Потом наконец вмешались плотники — и нас разняли. Нас крепко держали, а мы со Штрафелой облаивали друг друга. Что мы тогда кричали, я уже не помню, но кричали так громко, словно хотели весь свет собрать. Лицо мне заливал пот, было жарко. А вытереть лицо я не мог, потому что меня крепко держали за руки. Потом кто-то из женщин принес воды. Я выпил целый ковш, и злость моя испарилась. Вырвавшись, я выскочил наружу, Я готов был выть от тоски и ярости. Теперь я не помню, как долго простоял я на мостике, переброшенном через ручей. Журчанье текущей воды опьянило меня, потом я ушел в сад, лег под каким-то деревом и уснул…
Не могу сказать, сколько я проспал. Когда проснулся, солнце по-прежнему стояло над домом. Я провел рукой по волосам и заметил, что они слиплись. Поднял с земли подгнившую черешню и надкусил; во рту был противный привкус прокисшего сидра. Я приподнялся на локтях и почувствовал, что у меня болит все тело, как будто Штрафела плясал на мне. В памяти ожила наша драка, и я затрясся.
— К черту, пойду и убью его! — крикнул я. — Вот прямо сейчас пойду и убью…
И такая лютая ненависть переполняла мое сердце, что я испугался самого себя.
Этот бродяга Штрафела вел себя так, словно хозяйство Хедлов уже давно принадлежало ему. Ведь мы все помогали ставить дом, а этот жулик похвалялся, будто без него нам это не удалось бы, точно дом и все, что в нем находилось, создано им; и вел он себя как полноправный хозяин. Пока Францл был жив, все кругом считали, что Штрафела примазался к нам, чтоб погулять с девчонками, а теперь, когда Францла не стало, он поспешил обкрутить Лизику, и все поразились такой спешке. «С чего это ему вдруг приспичило?» — судачили тетки, возвращаясь от мессы, а я уже тогда не без страха догадывался, где тут собака зарыта. Дом, земля им понадобились, присвоить все захотелось. Да, уже тогда я был убежден, что ничем иным, кроме как кровавой стычкой между нами, это не может закончиться. Не умещалось у меня в голове, как это какой-то чужак может явиться черт его знает откуда, мимоходом спутаться с бабами и прибрать к рукам хозяйство. Если Францла не было в живых, то оно должно было перейти ко мне, а этот бродяга вел себя так, будто меня, как какого-нибудь ублюдка, вовсе не существовало на белом свете. Какой черт принес его сюда и откуда? Когда были немцы, мы боялись его, а теперь, выходит, надо снова бояться — так и жить в вечном перед ним страхе? Я жутко, жутко злился на всех наших баб, кроме матери, на всех трех — на Лизику, на Марицу и на Ольгу, но сильнее на Лизику…
Хедл перевернулся на живот, обеими руками сжал набитую соломой подушку и опять принялся проклинать и всхлипывать.
— Пропади ты пропадом! Еще раз пикни у меня, паскуда! — донеслось из противоположного угла камеры, и один из наших товарищей с ворчанием перевернулся на другой бок.
Хедл мгновенно умолк. Прошло немало времени, прежде чем он возобновил свой рассказ…
— Страшная злость охватывала меня при мысли о них! Ух, проклятые! Мне мать было жалко, я считал ее мученицей и только задавал себе вопрос, как это могло выйти, что против нее ополчились наши бабы, эти мои проклятые сестры. Я тогда твердо верил, что никогда не взгляну ни на одну женщину, ни на одну в целом мире.