Шрифт:
Тыпан не уступил Ыкану:
Не нам стыдиться традиций отцов. К чему стыд, когда еще не сыт? — и, взглянув на Ыкана, побулькал смешком.
Нет, не рано. Прежде всего я сказал, что рад вас видеть. — Толеген разулыбался. — Вот закуривайте! — и вытянул из кармана все тот же серебряный портсигар, открыл крышечку.
Е, это другое дело, — произнес удовлетворенно Ыкан. достал из кармана поношенного коротенького бешмета продолговатую табакерку, открыл ее аккуратно и поставил перед собой. — Спасибо! Я только своим табачком балуюсь, — и добавил несколько слов по-русски.
Затем вытянул из табакерки квадратик резаной бумаги, лизнул наложенный на палец листок, сыпанул зернистый табак и принялся скручивать самокрутку. Накрутив поплотнее, послюнявил край языком как следует, слепил папиросину с безымянный палец толщиной с кончиком, схожим с необрезанным кончиком мальчуганчика, и аккуратно втиснул ее в обгрызенный, как лошадью, мундштук. Оставшиеся листки вложил обратно в табакерку поверх табака, прикрыл плотно крышку, табакерку — в карман. А оттуда вытащил огниво и кремень, крепко сжал огниво левой рукой, а кремень — правой и принялся высекать искру, огонек вспыхнул и разгорелся.
Бекболат внимательно наблюдал за всеми табачными манипуляциями Ыкана. Его заворожила та тщательность
и строгая последовательность в действиях курильщика, не уступавшая приготовлениям строгих богомольцев к намазу с их полосканием рта, омовением ног и расстиланием молитвенного коврика. Куря, Ыкан наполнял рот дымом и затем выпускал его целыми клубами. Он напомнил Бекболату неспокойного быка, в вечернюю пору поднимающего ноздрищами вихри пыли. В этом было некоторое преувеличение. Ыкан поступал культурнее, сдувая дымом уже нависшее перед ним дымное облачко перед собой, рука его с зажатым между указательным и безымянным пальцами мундштуком планировала в сторону. Блаженствовал.
Кого-то, наверное, удивит столь подробное описание табакокурения Ыкана, не о чем, что ли, писать. Замечу — есть. Можно еще закурить самому.
Когда нет настроения, скучно, глаза б никого и ничего не видели, когда сидишь и сожалеешь, что бездарно прожит еще один совершенно пустой час, каешься, тоскуешь, чем еще отвлечься, как не курением табака, не опием и не водкой? Врачи называют табак, опий и водку ядом, уверяют, что травим ими мы тело свое, сжигаем вены, да и кровь портим, вызываем болезни и быстрое старение да вообще убиваем себя. Но прежде разве сама тоска — не тот же яд? Разве она не пожирает душу? А злоба, клубящаяся в груди, — не отрава ли и не укорачивает ли она прежде жизнь? Яд вытравливают ядом. Не станем мы осуждать дымный кайф Ыкана, пусть себе хоть за губу насвай закладывает.
Снисходительность наша к Ыкану объяснима. Прежде жил он в большом городе, слыл конезаводчиком, знал цену и скакуну, и вину, был женат на русской даме. Принимал участие в съездах сторонников Керенского; как сам считал: повидал свет. А как взяли власть красные, так славно устроенный быт его посыпался, пришлось вернуться в родные чертоги с сединой и немощью старческой; скитания по квартирам, по углам, купить пальто дочери, сыну обувь не в состоянии, только разве брюзжать и осталось свободно в ухо старухе. Служба неважная, устроился заместителем начальника подотдела. Так с чего бы Ыкану быть благоразумным? Что ему еще остается делать, как не дымить с утонченными манерами едким табаком? Оставь, какое тебе дело до Ыкана?
А что Тыпан?
Тыпан — вот он, сидит нога на ногу в новеньких ботинках. Черные брюки добротного сукна, правда — всего лишь остатки прежнего гардероба, темный пиджак еще не вышел из моды, отложной накрахмаленный воротник рубашки подвязан галстуком в черный горошек. Как и Ыкан, университетов не заканчивал, пренебрегал службой, но пользовался авторитетом в обще стве своих.
Понятно, что Ыкану нынешние порядки не совсем по нраву. У большевиков честь и устои и пяти копеек не стоят, что им твои знания, твой опыт, твои благородные седины. Опять же головная боль — пенсия. Буцет она дана или нет — во тьме. Больше того, молодежь стала слишком о себе воображать, так и лезет с указаниями: «Поступай так, делай этак». Такие, как Балташ, даже не здороваются при встрече, косят глазом, исключение разве что Толеген, Бога не забывает.
И Тыпан всюду видит только «безобразия» и, недовольно выпятив губу, костерит и так и сяк все на свете… но к Советской власти конкретных претензий не имеет, бдит и исполняет службу ревностно, крепко стоит на ногах. Такой уж он, Тыпан, всюду найдет дырку, чтобы пролезть куда надо. Ыкан такого дара лишен, ведет себя, как на смертном одре: «Ну вас всех!»
Ау, мы ведь ничего не сказали о возрасте Тыпана и Ыкана! Сильно не ошибете сь, если раз предположите, что Ыкану лет пятьдесят, в другой — шестьдесят, рассмотреть пристальней не позволяет его живая мимика. Возраст же Тыпана вообще не поддается определению, варьирует в зависимости от круга общения: в анкетах он указывает 45 лет, а среди женщин ему 30 — 35 годочков.
Не совсем понятно, почему Толеген пригласил этих двоих пожилых граждан в компанию своих молодых приятелей, быть может, следовал каким-то казахским традициям, возможно, планировал как-то в будущем использовать их. Они, конечно же, довольны: «Считается с нами», пришли с готовностью, сидят и мнят о себе невесть что.
Тыпан лишен степенности, говорит живо:
— Ну как, Толеген? Как служба, успехи?.. Что, вернул зерно по тем налогам?.. Это ведь настоящее безобразие… — завелся, заговорив как истинным защитник казахов о жалобах аульчан на насилие, гнет…