Шрифт:
— Хочу говорить с главной. Нет, ни в какие ваши покои и храмы — не пойду. Пусть сама выйдет к должностному лицу.
Пожилая, почти восьмидесятилетняя, игуменья Анастасия Некрасова не понравилось Алексею сразу. Вышла из храма, стала на крыльце и звонко возгласила:
— Я вас слушаю, сын мой!
— Я тебе не сын! — разъяренно крикнул Криворученко. — Не нужна мне такая мать, которая жрет хлеб с маслом, и пьёт монастырское вино, в то время как сотни пролетарских детей пухнут от голода! Открывай подвалы и ледники, я реквизирую твои продукты!
Анастасия Некрасова отвечала достаточно сурово:
— Наш монастырь общежительный, ему никогда не было помощи государства. Продукты принадлежат не мне, а сестрам, которые их произвели, нашим прихожанам, которые помогали осваивать монастырскую заимку. Мы содержим приют для одиноких женщин. Это ли не доброе дело? На поддержку сирот давали и на прочие богоугодные дела достаточно. Но подвалы свои растворять перед тобой не стану. Чем ты лучше бандита с большой дороги, который посягает на чужое?
Криворученко вдруг вспомнил детство, убогий подвал, махры, на которых лежал он, когда у него тек гной из простуженного уха. Есть было нечего, Алексей тогда исхудал так, что остались кожа и кости. И непонятно было: гной-то откуда берется? Из чего воспроизводится, если тела уже почти нет? Он выжил тогда. И возненавидел всех сытых. Теперь он пришел заступиться за пролетарских ребят, а эта ведьма смеет с ним так разговаривать?
— Вот я тебе покажу сейчас, чем я лучше бандита с большой дороги! — воскликнул Криворученко, вытаскивая из кобуры маузер. Он готов был всадить в игуменью всё пули, до последней. Убить дуру, пусть поймут, что с революцией шутки плохи.
В этот момент на паперть как бы выкатился небольшой старичок в приличной серой тройке. Из кармана жилета у старичка торчала золотая цепь от часов, в руке он держал тросточку. Старичок спустился на одну ступеньку ниже игуменьи и неприятным голосом кастрата завизжал с сильным еврейским акцентом:
— Что вы себе позволяете, молодой человек, в таком святом месте? Разве же вы — не русский? Мне это позволительно спросить, ибо зовут меня Савва Игнатьевич Канцер, и я крещёный еврей! Но вы-то русский по крови, вы просто обязаны быть православным, а вы позволяете себе такое!..
Палец Алексея Криворученко сам собой нажал на спуск. Маленький старичок покатился по ступенькам в одну сторону, тросточка его покатилось в другую, причем подпрыгивала на ступеньках, как живая.
— Ой-ой-ой! Убивают, господи прости и помоги! — раздался пронзительный женский визг. Криворученко пресёк его новой пулей. Толпа зароптала. Красногвардейцы передёрнули затворы винтовок.
— А ну-ка, мать звонарка, ударь-ка в набат! — попросила игуменья, отступая внутрь храма. Криворученко поднял маузер, выцеливая звонарку. Он не успел выстрелить. Прилетевший из толпы булыжник ударил его в затылок. Алексей поднялся, было, толпа наступала, тесня его к кладбищенской стене. Булыжники полетели страшным градом, превращая его голову в кровавое месиво. Он всё же сумел еще пару раз выстрелить. Упал и затих.
Звонарка, несмотря на преклонный возраст, быстро поднялась на колокольню Иннокентьевской церкви, заперла за собой железные двери и произвела тревожный набатный звон, который на Руси издавна означал тревогу и зов. Набат в монастыре, сумерки.
Все в Томске в тот час в домах сели ужинать после вечери. А в монастыре-то служба обычно длиннее. Только томичи поднесли ложки ко ртам — ударил набат. Что такое? Пожар, что ли? Цвела черемуха. Народ зашевелился, извозчики прискакали, говорят — сестры зовут. Прихожане Златомрежева собрали крестный ход. Свечи в фонаре, крест запрестольный, хоругви на древках закачались, двинулись к стенам монастыря.
Красногвардейцы, отпугивая толпу выстрелами из винтовок, вскочили в мотор, крича механику:
— Дави пипи-грушу!
Пипи-груша завопила на весь переулок, и они умчались за подмогой. Вскоре в проулке развернулась фура с пулеметами. И застрочила, как швейная машина свои смертельные свинцовые строчки. Толпа рассеялась: кто-то побежал на кладбище, кто-то возвратился обратно в храм.
Красногвардейцы подобрали труп Криворученко, погрузили его в мотор. Цепи вооруженных винтовками красногвардейцев
окружали кладбище.
— Ни один гад не должен уйти! — кричал командир. — Всех расстреливать на месте! Без суда и следствия! Мы им покажем, как самосуд устраивать!
А в это время, заслышав набат, из района красивых полян, так называемых Потаповых лужков, помчались в город самокатчики Анатолия Николаевича Пепеляева. Выступление было назначено на более поздний срок. Но ведь — набат! Именно так должны были подать сигнал к восстанию.
В томских домах уже зажглись огни, быстро темнело. Но опытный фронтовик Пепеляев быстро разобрался в создавшейся ситуации. Пулеметы самокатчиков отсекли красногвардейские цепи, и дали отступавшим прихожанам скрыться во тьме. Ввязываться в бой с красными Пепеляев не стал. Надо было поберечь людей, самокатчики растворились во тьме, словно их никогда и не было.