Шрифт:
В глубокой задумчивости сидела я в спальне на подоконнике. Стоял ясный морозный день. Уже клонившееся к закату зимнее солнце спокойно освещало верхушки деревьев и кустов запретной аллеи. Огромная старая груша – «груша монахини» – возвышалась подобно скелету дриады: серому, костлявому, неприкрытому. Внезапно в голову пришла одна из тех причудливых идей, которые порой посещают одиноких людей, и я, надев пальто и шляпу, отправилась в город, в старинный квартал, таинственные темные улицы которого не раз неосознанно выбирала в минуты меланхолии. Проблуждав некоторое время по кривым переулкам, я пересекла пустынную площадь и внезапно оказалась перед неким подобием ломбарда – маленькой лавкой, торговавшей старинными вещами. Мне требовалась металлическая коробка, которую можно было бы запечатать, или какая-то герметично закрывающаяся емкость: кувшин или бутылка. Среди множества разнообразных причудливых предметов нашелся подходящий стеклянный сосуд.
Я смастерила из писем небольшой рулон, завернула его в промасленный шелк, перевязала бечевкой и попросила старого торговца-еврея заткнуть бутылку пробкой и запечатать воском. Исполняя просьбу, он то и дело с подозрением поглядывал на меня из-под густых снежно-белых бровей: наверное, подозревал, что готовится черное дело. Мне же процедура доставляла странное, жуткое чувство: нет, не удовольствие, а скорее удовлетворение, хоть и горькое. Порыв, заставивший это сделать, и настроение, в котором я находилась, напомнили мне вечер исповеди. В пансионат я вернулась уже затемно, но к ужину успела. В семь взошла луна. В половине восьмого пансионерки и учительницы занялись приготовлением уроков, а мадам Бек скрылась на своей половине вместе с матушкой и детьми. Приходящие ученицы разъехались по домам; и Розин, покинув боевой пост, ушла из вестибюля. Когда все в доме наконец-то стихло, я закуталась в шаль, взяла запечатанный сосуд, прокралась через первый класс в беседку, а оттуда вышла в запретную аллею.
Мафусаил в виде груши стоял в дальнем конце сада, неподалеку от моей скамейки, величественно и мрачно возвышаясь над кустами и молодыми деревьями. Несмотря на почтенный возраст, дерево оставалось очень крепким, и только внизу, возле корней, образовалось глубокое пустое пространство – нечто вроде дупла. Я знала о тайнике, скрытом от посторонних глаз плющом и другими вьющимися растениями, и решила спрятать сокровище именно здесь. Больше того: вместе с письмами следовало предать земле и свое горе, над которым проливала слезы, заворачивая его в промасленный шелк.
Я раздвинула плющ и нашла дупло – достаточно просторное, чтобы спрятать сосуд, – и засунула бутылку как можно глубже. В дальнем конце сада, в сарае, хранились остатки материалов от недавнего ремонта. Я принесла оттуда плитку, прикрыла ею дупло, укрепила цементом, забросала углубление землей и наконец вернула на место плющ. Закончив работу, прислонилась к дереву, чтобы, подобно любому скорбящему, побыть возле свежей могилы.
Вечерний воздух оставался очень тихим, хотя и мутным от странного тумана, превратившего лунный свет в серебряную дымку. То ли сам воздух, то ли туман обладал неким свойством – возможно, электрическим, – подействовавшим на меня особым образом. Я почувствовала себя так же, как той ночью год назад в Англии, когда небо осветилось северным сиянием. Тогда, затерявшись в полях, я остановилась, чтобы увидеть боевой сбор поднявших знамена войск, волнение сомкнутых копий, быстрое восхождение гонцов из-под Полярной звезды к темному высокому замковому камню небесного свода. Я ощущала себя не счастливой – вовсе нет, – но наполненной новой, многократно укрепленной силой.
Если жизнь – война, то мне предстояло воевать в одиночку. Сейчас я думала о том, как покинуть зимние квартиры, как оставить лагерь, бедный едой и теплом. Возможно, ради благой перемены предстояло вновь сразиться с судьбой. Если так, то я не боялась битвы: терять все равно было нечего, – но что, если Богом предназначена победа? Какая дорога открыта, какой план надежен?
Я все еще искала ответ на этот вопрос, когда недавно тусклая луна внезапно прояснилась и засияла ярче. Передо мной лег белый луч, очертив отчетливую тень. Я присмотрелась, желая понять причину неожиданно возникшего в темной аллее силуэта. Спустя секунду он приобрел контраст белого и черного цветов и мгновенно трансформировался. Я стояла в трех ярдах от высокой, одетой в черный саван женщины с белоснежным покрывалом на голове.
Прошло пять минут. Я не убежала и не вскрикнула, и поскольку она не двигалась, решилась спросить:
– Кто вы? И зачем приходите ко мне?
Она молчала. Лица не было, не было черт: все пространство ниже лба скрывала белая вуаль, – однако глаза пристально смотрели на меня.
Я ощутила если не отвагу, то отчаяние – а отчаяние часто способно заменить мужество, – шагнула вперед и вытянула руку, чтобы прикоснуться к ней. Монахиня отступила. Я сделала еще несколько шагов, и беззвучное отступление превратилось в бегство. Между мной и странным объектом преследования возникла масса кустов, вечнозеленых растений – лавров и густых тисов. Преодолев препятствие, я оглянулась, но ничего не увидела, и немного подождав, произнесла:
– Если у вас есть послание к людям, вернитесь и передайте его.
Ответа не последовало.
В этот раз рядом не оказалось доктора Джона, чтобы попросить помощи; не оказалось никого, чтобы можно было бы шепнуть: «Я опять видела монахиню».
Полина Мэри часто приглашала меня на рю Креси. В прежние времена, в Бреттоне, хотя она и не проявляла особой привязанности, мое присутствие стало для нее чем-то вроде неосознанной необходимости. Стоило мне уйти в свою комнату, как она тут же бежала следом, приоткрывала дверь, заглядывала и безапелляционным тоном приказывала: «Спускайтесь. Почему сидите здесь одна? Пора вернуться в гостиную!»
В том же духе юная леди командовала и сейчас: «Оставьте рю Фоссет. Переезжайте сюда и живите с нами. Папа даст вам намного больше, чем вы получаете у мадам Бек».
Мистер Хоум действительно предлагал сумму, в три раза превышающую мое нынешнее жалованье, если соглашусь занять место бонны при его дочери, но я отказалась, и думаю, что отказалась бы, даже если бы была еще беднее, обладала куда более скудными возможностями и жалкими видами на будущее, потому что не испытывала стремления участвовать в чужой жизни. Я умела учить, умела давать уроки, но служить то ли частной гувернанткой, то ли компаньонкой не могла. Вместо того чтобы занять подобную должность в богатом доме, скорее согласилась бы работать горничной: купила бы пару плотных перчаток и принялась подметать лестницы и спальни, чистить камины и мыть окна – в покое и независимости. Чем служить компаньонкой, лучше штопать рубашки и голодать. Я не видела себя в роли тени блестящей мисс Бассомпьер. Часто натура склоняла меня к уединению и застенчивости: нрав мой отличался скромностью, – но незаметность и пассивность требовали доброй воли – такой, чтобы прочно удерживала за учительским столом среди теперь уже привычных учениц первого класса школы мадам Бек. Эта воля помогала оставаться в одиночестве – будь то в постели в общей спальне или в саду, на скамейке, которая уже стала называться моей. Данные природой и развитые трудом способности и умения не обладали свойством гибкости и податливости, не могли превратиться в оправу любой драгоценности, фон любой красоты, придаток любого величия христианского мира. Не сближаясь, мы с мадам Бек отлично друг друга понимали. Я не стала ни ее компаньонкой, ни гувернанткой ее детей. Она сохранила мне свободу, не привязав ни к себе самой, ни даже к своим интересам. Однажды, когда болезнь близкой родственницы заставила ее на две недели покинуть школу, она вернулась в тревоге за судьбу своего детища и с удивлением обнаружила, что все по-прежнему шло по раз и навсегда заведенному порядку, без нарушений и явной безответственности. В знак признательности за преданность она сделала подарок каждой из учительниц, а ко мне явилась в полночь и заявила, что подарка не приготовила, откровенно пояснив: «Благодарность за верность необходима таким, как Сен-Пьер. Если же я попытаюсь отблагодарить вас, то между нами возникнет непонимание, а возможно, и холодность. Могу, однако, сделать для вас кое-что приятное: оставить наедине со свободой: c’est-ce que je ferai» [224] .
224
Именно это и сделаю (фр.).