Шрифт:
Из старушки-кормилицы мурена превратилась в старуху-смерть. Я сидел в какой-то расщелине, бесцветно-серый, переживал случившееся. На своем клюве я ощущал сладковато-кислый вкус яда — от потрясения заработали не только мои чернильные мешки, но и ядовитые железы. Я и не предполагал, что во мне столько ядовитости. Я то и дело сплевывал ядовитую слюну подальше, смотрел на рыбок, шалеющих от растворившейся в воде отравы, и чувствовал, как где-то неглубоко внутри меня наливается спелостью особая жажда — случайно выживший, я вдруг сам остро захотел съесть мурену, вцепиться клювом в её бок. Кусок мяса — больше мне с мурены взять уже было нечего.
Я не спешил, копил в себе чернила и яд. И только когда переполнился всем необходимым и решимостью — поплыл к норе мурены. Остановившись на приличном расстоянии выше страшной норы, я изо всех сил взбрыкнул щупальцами — мурена не смогла бы такого не заметить и не выйти. И она заметила и выпрыгнула. А выпрыгнув, оказалась в густой тучке моих чернил и слегка опешила. Тут-то я и кинулся к ней так быстро, как только мог, подлетел и дико рванул клювом толстую шкуру на боку мурены, ближе к хвосту, мгновенно прокусил и впрыснул через укус весь свой накопившийся яд.
Мурена повернулась ко мне, враз сложившись пополам, и автоматически ловко щелкнула зубами. Но я уже убегал, и поймать меня было не так-то легко. Старуха и не пыталась меня ловить, как-то болезненно передёрнулась — яд начинал действовать — и вернулась в пещеру. Но почти сразу же из пещеры вылезла и стала корчиться, мотая головой из стороны в сторону, потом извернулась, скрючилась, укусила себя два раза за хвост, боком легла на дно и затихла. Мурена не сдохла, её челюсти и жабры едва заметно шевелилась — она дышала. Мой яд не убил старуху, а лишь на время её обездвижил.
Я плавал кругами вокруг мурены и покрывался розовыми пятнами от отчаянья — старуха оказалась несъедобной. За долгую жизнь она пропиталась насквозь своим и чужими ядами, если бы я съел хоть кусочек мурены — умер бы быстро, но мучительно. Странно даже, что мой-то яд на неё всё-таки подействовал. Я укусил мурену всего раз, а мой клюв сильно пощипывало и жгло. Я сплевывал и сплевывал, а клюв всё равно горел.
Широко раскрытый глаз мурены мутно пялился в пространство. Я подплыл к этому глазу и аккуратно его выклевал — единственное, что я мог съесть, не отравившись, из всей мурены. В клюве перестало щипать. Потом я повернулся и уплыл от безглазой мурены и её норы. Моя сытенькая жизнь мелкого прихлебателя закончилась.
Уйдя от мурены, я, помню, нашёл большую пустую витую раковину и спрятал в ней свое мягкое тельце. Я таскал ту раковину на себе, пока она не стала мне тесной, и пока сплошь не оброс под погрубевшей кожей сыромятным мешком мускулов — не каждый зуб прокусит. Раковина помогла мне на первых порах моего юношеского бродяжничества, но я её немного стыдился перед самим собой. Всё-таки та раковина осталась валяться на свалке дна из-под какого-то вонючего мягкотелого, издохшего в ней и разложившегося. «Ничего, ничего, — успокаивал я себя, — Лучше пережить немного внутреннего стыда, чем погибнуть, перекушенному во сне клешнёй примитивного краба. Глупо сгинуть — вот что стыдно».
Приходилось умудриться и не сгинуть глупо. Приходилось плыть путём унизительной мелочной бездомной тяжбы с гибелью, чтобы выжить.
Глава 7. Что-то изменится
Проснувшись на остывших камнях причала, я встал и вошёл по колени в океан и начал умывать лицо, смывать сладкий прах ангела со лба и щёк. Смывать остатки бреда, сна, наваждения, того, что я видел, но и того, чего не могло быть.
Потом мне под босые ступни ног легли песчаными беззаботными пляжами несколько оставшихся дней отпуска. Странное, почти невероятное спокойствие спустилось на меня в те дни — и больше никогда не уходило. Никогда до тех дней я не чувствовал в себе такой уверенности. Непоколебимость меня и моего содержания обесценивала, как мне казалось, эфемерность окружающего. Никогда я не воспринимал своё соотношение с миром именно так. Вскоре я улетел от океана в город, где почему-то жил постоянно. Никогда не спрашивал себя, почему я там живу. Так просто сложилось и вышло.
Снег как-то странно поразил меня своим существованием, когда я вышел из дверей аэропорта. А ведь я знал, что увижу его; он не мог не лежать в конце зимы в моём городе. Зачем-то я слепил снежок из сереющего снежного вещества, хлопнул им в стену аэропорта и, сам не знаю почему, сказал себе:
— Ничего, ничего. Скоро весна.
Что-то должно было измениться. Непременно.
Через час я посмотрел из окна моей квартиры в тёмный внешний мир. Там, за окном, через улицу набережной, за цепью уличных фонарей лежало ночной тушей нерастаявшее ещё море. Холодное море. И я напомнил себе:
— Ничего, ничего. Скоро весна.
Даже не разбирая вещей, я прошёл на кухню, выбрал нож с самым большим и широким лезвием. Он показался мне необходимым. Я понюхал блестящую сталь — и ничего не почувствовал. Нож ещё не созрел в состояние моего оружия. Мне захотелось его переделать. И этому лезвию требовался брат-близнец. А моим рукам — настоящие боевые инструменты.
То, без чего я обходился всю предыдущую жизнь, — оружие — стало вдруг необходимо мне, как естественная возможность преодоления слабости моего человеческого тела.