Шрифт:
Улька беззвучно и скоро исчезла. Сенька заснул.
Проснулся Сенька – солнце только чуть показывалось. Выл набат на Лубянке.
«Зла девка – старики, должно, позвали?»
Он скоро надел сермяжный крашенинный кафтан, суму спрятал кожаную в заплечный мешок. В суму пистолеты сунул и шестопер, а панцирь, надетый на рубаху, закрыл легким полукафтаньем: «с ходу не обнажится, на мельнице переоденусь…» В руки взял дубовый батог, окованный снизу железом, на голову нахлобучил просторную, кропаную скуфью, под нее спрятал кудри. Пошел, слыша шум далекий со стороны Кремля. В таком виде едва нанял извозчика.
– Пошто тебе возника? Убогому… лапотному…
– Вишь, шумят! Слышишь?
– Едем, коли. Седни, должно, по Москве не ехать! Извозчик нанялся везти Сеньку до половины пути;
– От яма обратно верну!
Сеньке дальше и не надо было – поворот в этом месте дорога делает в сторону, он же, зная путь, решил идти перелесками да полями – «не так жара бьет, и идти гораздо ближе. Сенокос окончен, идти не по траве, не дойду – под копной ночую…»
Небо безоблачно, солнце – хотя и вечереть стало – жгучее. На безлошадный ям приехали, Сенька отдал деньги, извозчик мало кормил лошадь – скоро повернул назад.
В большой ямской избе было душно, воняло прелью и сыромятной кожей, в сенях пахнуло дегтем – дверь в сени растворена. По стенам избы развешаны свежие гужи и хомутины новые. В углу у двери кадка с водой. Ковшик, когда Сенька взял пить, кишел мухами. Толстая баба с лицом цвета сыромятной кожи, пряча под серый плат вылезшие на уши волосы, вышла, позевывая, из прируба. Вскинув сонные глаза на Сеньку, сказала:
– Вздохни, дорожний… сядь… я, чай, тяжко в пути… Вишь, я заспалась сколь?
– Тут, тетушка, жарко у вас…
– А-а-сь? Жарко! Ишь мух сколь… – она замахала руками. Сенька поклонился бабе и вышел.
Выйдя, он взглянул на большую конюшню в стороне, конюшня напомнила ему свою во дворе отца Лазаря Палыча. Вспомнив отца, Сенька тяжело вздохнул!
– С каурым бы поиграть! Эх, ты – времечко прожитое… Шагнув, вернул за угол конюшни, сел на опрокинутую вверх дном колоду. Вынул рог, попробовал, не высохла ли в нем вода, нашел, что рог в порядке, стал набивать табаком трубку, Набивая, услыхал знакомый голос:
– К ночи бы поспеть, дед Серафим…«Улька? А пошто здесь?»
– На экой паре коней скоро прикатим! Мы с молодшим зайдем на ям, – може, квасу дадут?
Сенька отложил в сторону батог, чтоб не мешал, выглянул из-за косяка конюшенных дверей: Серафим необычно наряжен в черную плисовую однорядку, на голове тоже новая плисова скуфья.
Когда они все трое ушли в сени избы, «гулящий», подняв свой батог, осторожно шагнул из конюшни и спешно пошел в сторону за огороды и гумно. За гумном в кустах остановился, закурил и, продолжая путь, подумал: «С поклепом были! Таисий сказал на кабаке: „опоздали“, и все же лучше бы было гадину Серафимку посечь!»
Глава IV. Медный бунт
Близко к середине площади толстый столб с кровелькой крашеной, под кровлей в долбленом гнезде за слюдой огонь неугасимой лампады. Огонь мутнел от рассвета. Сквозь легкий белесый туман заря, разгораясь, покрывала все шире золотые купола церквей розовато-золотой парчой. По холодку утра, ежась, сморкаясь в кулак, крестясь на встречные часовни, плелись в узких черных кафтанах пономари тех церквей, где не было жилья звонцу. Народ необычно густо шел со Сретенки к столбу с иконой на площадь.
– Письмо!
– Письмо – кое еще?
– Побор – о пятой деньге указ!
На столбе пониже иконы висело письмо, прикрепленное воском. Около письма уж тыкались лица людей. Неграмотные были ближе, а грамотных нет, иные письменное понимали худо. Люди шевелили губами, осторожно касаясь строчек письма корявыми пальцами.
– Што тут? О пятой деньге?…
– Хитро вирано… скоропись.
– Кака те скоропись? Зри, полуустав.
– Ведаешь, так чти!
– Може, оно нарядное, от воров, и чести его нельзи? – Растолкав батогом толпу, сретенский сотский подошел.
– Григорьев! Соцкой, чти-ко, не поймем сами. Сотский [237] негромко и как бы удивленно прочел:
– «Народ московский! Изменники Илья Данилович Милославский, да Иван Михайлович Милославский же, да боярин Матюшкин, да Федор Ртищев окольничий, свойственники государя…»
При слове «государя» у сотского глаза стали пугливые. Он сказал:
– Эй, робята! Не троньте бумагу, не сорвите, а я на Земской двор – дьякам довести, тут дело государево – бойтесь!
237
Сотский – выборный староста сотни, как правило, из зажиточных людей.