Шрифт:
Но если у Командора, выбравшего путь зооморфной транслокации, даже в теперешних трудных условиях оставался хотя бы теоретический шанс когда-нибудь, при благоприятном изменении среды или процессов в вита-системе, вызволить свою эйя-сущность из звериного плена, то у человека, ставшего носителем эйя-субстата и по какой-либо причине воспользовавшегося переходом в синта, шанса вернуться к прежнему облику не было вообще. Ибо слабое, не защищенное и-троном, человеческое тело, покинутое его внутренним существом, неминуемо погибало. Более того, оно должно было элементарно аннигилировать, поскольку транслокция совершалась только в поле высокого напряжения эйя-энергий, поглащавших без разбора любой биологический материал, не задействованный в процессе транслокации.
«Значит, он опасается, что она совершит то, на что я не решился, — с некоторым смущением и досадой подумал Йоханс. — Неужели он думает, что она и вправду пойдет на это? Но нет. Ведь не сумассшедшая же она? К тому же, раз она ждет ребенка, то сработает пресловутый материнский инстинкт. Кажется, так это у них называется. Он подскажет ей, что нужно держаться подальше от тех мест, где ей будут овладевать странные ощущения. Иначе ребенок, наследник Аболешева и страшно подумать — его надежда, его продление в здешнем мире, воплощение его представлений об исполненном долге, что с ним будет?..» От этой мысли Йоханса передернуло. «Как же все невовремя, как некстати…», — подумалось ему вслед за тем, и чтобы поскорее отделаться от тягостных мыслей, разрушавших первоначально правильный настрой, он снова включил канал лонео и спросил:
— Как он выглядит, ее синт?
— Самка волка, бурая с подпалиной.
— Вэя?…
— Да.
— Возможно, все обойдется и она не узнает.
— Я сделаю все ради этого. Поэтому возвращаюсь.
— Но вы не сможете ей сказать, даже о том, что знаете о ее беременности.
— Конечно, нет. Она узнает об этом позже, сама. Я лишь хочу, чтбы она уехала отсюда как можно дальше и как можно скорее.
— Вы ее потеряете, милорд.
— Уже потерял.
— Но ваш наследник, он…
— Что ж, он явится на свет, как человек. Возможно, человеческое впервые одержит верх над эйя-сущностью, ведь она окажется во враждебной среде, и у нее не будет внешнего стимулятора активности.
— Вы не хотите, чтобы в нем сохранилась эйя-сущность?
Пораженный до самого последнего предела, Йоханс снова невольно повернулся лицом к Аболешеву. Павел Всеволодович сидел, все так же, не меняя расслабленной позы, но глаза его были открыты, и Йоханс различил в них что-то непонятное, какое-то ускользающее от определения тихое свечение: надежда, нежность или, может быть, просто предвкушение встречи с любимой женщиной…
— Я хочу, чтобы он был человеком, — прозвучало по лонео Аболешева.
— Человеком? — не выдержал Йоханс. — Обыкновенным человеком, вот этим, из породы «протохомо»?
— Ну, не совсем. Надеюсь, что он все-таки будет походить на свою мать.
— Мадам будет довольно трудно уговорить.
— Я попытаюсь.
— Но вы же не сможете почти ничего ей сказать. Это невозможно.
— Не волнуйся, я не скажу ничего лишнего. Она знает, что я не вполне человек, и буду говорить с ней от имени человековолка, милого чудовища, каким она меня представляет. Ничего сверх сложившихся у нее понятий.
— Вряд ли она поймет вас, милорд.
— Мне это и не нужно. Ты знаешь, чего я хочу. И довольно.
Аболешев отключил лонео, и Йоханс понял, что каждый из них остался при своем. И с этим тоже надо было как-то свыкнуться, дабы пройти назначенный путь до конца. Исполнить долг, ведь кроме долга, как он вновь убедился, ничего не осталось.
XXII
Они обогнули Никольское по тропе, что вела через Волчий лог, и въехали в усадьбу, окруженную пронзительной тишиной. Из темноты выделялись лишь приветливо расходящийся от крыльца свет над парадным входом, да одно тускло светящееся окно в служебном флигеле. На шум подъехавшего экиапажа из флигеля вышел, как всегда пошатываясь, подвыпивший Дорофеев. За ним выглянул Авдюшка. Они быстро нашли общий язык с кленским кучером, которому Йоханс велел немного передохнуть, накормить лошадей и приготовиться этой же ночью ехать обратно. Кучер был удивлен таким повелением и даже почти напуган, но, услышав, что ему заплатят вдвое против обычного, успокоился. Дорофеев уже помогал распрягать лошадей, а Авдюшка между тем провожал барина к дому, освещая ему дорогу чахлым фонарем в одну свечу. Барыня, как стало понятно со слов прислуги, «ушла прогуляться и вскорости должны были вернуться».
Аболешев почему-то при этом известии изменился в лице. Недавнее нежное свечение в его взгляде потухло и всегдашняя бесстрастность опять сковала его черты. Очутившись под крышей знакомого дома, он как будто снова на короткое время почувствовал себя кем-то другим. Тем, кем он был или хотел быть когда-то, но это ощущение продолжалось недолго. Скоро Йоханс снова увидел его по-таврски застывшее, обездвиженное лицо и только глаза, насыщенные глубинной, неподражаемо человеческой тьмой, со странной откровенностью выдавали в нем что-то одинаково чуждое обоим, соединившимся в нем, состояниям: таврскому и человеческому.
Аболешев неприкаянно прошелся по комнатам. Задержавшись у рояля в темной гостиной, он взял несколько нот и тут же стукнул опущенной крышкой. Звуки музыки были ему нестерпимы. В кабинете он оставался дольше. Здесь он велел растопить камин, и пока Йоханс возился с дровами, принялся вытаскивать из ящиков стола стопки бумаг. Это были, как догадался Йоханс, наброски его наблюдений, которые он пытался записывать в соответствии с принятым среди людей способом фиксирования данных — что-то наподобие его личного дневника, и его любимые детища — нотные записи — неверная попытка сохранить на бумаге хотя бы слабый отголосок бесцельного волшебства, называемого у людей музыкой и по-настоящему невнятного ни одному из них. Все это Аболешев велел немедленно сжечь.