Шрифт:
А дальше — очнулась, конечно, куда ж я денусь, глубокой ночью, на лестничной площадке. На мне лежала моя сумка со шмотками, баксы были при мне, а жизни при мне не было. Я вынула шнурки из ботинок, сделала кое-как петлю, спустилась на этаж ниже и прицепила ее к верхнему шпингалету. На улице пели залихватские песни.
Выбросили ежа С десятого этажаЯ чуть-чуть постояла на подоконнике и резко спрыгнула, уже понимая (и надеясь), что все это барахло порвется. Мне казалось, что я лежу на дне моря и рву на шее водоросли. Не знаю, как я выглядела, когда рвала шнурки и пыталась продышаться — дикое, должно быть, зрелище. Очень сильно захотелось жить сучаре: хоть как-нибудь, хоть где-нибудь…
А на дворе был покой: горело несколько разноцветных окон — еще сонно, вполсилы, мягко, тепло. Я заглядывала в эти окна, и видела пассивные картины с дальними метелями, афиши с автографами, железные банки с водой и воском; все это было тускло, имело множество теней и оттенков; были предметы с запахами винными, телесными, смертными, заключенные в ветхую раму, где, перечеркивая друг друга, постились провода, снежные потоки, далекие мириады домов, труб, антенн и тусклых осколочных окон без штор, переложенных съестными свертками, имеющих притороченную к форточке бутыль шампанского в сетке, окон минорного ночного действа, дверных рельефных отделов, брызжущих окнами, снова окнами, похожими на рамы картин и камеры тюрем.
Я приехала в Теплый дом еще в темноте. Был седьмой час утра. Гудела колонка. Было ослепительно, жарко, пахло чистым бельем. Брат и тетка спали. Я вяло представила себе ее подъебки по поводу моей физиономии, еле слышно обрадовалась его предстоящим карабканьям по моим больным частям тела, положила на стол пакет с книжкой «Грибы в лесу и на столе» и набором «динозавров» и стала изучать кастрюли. Мне было все равно. Я снова стояла в теплой микроскопической кухне: на этот раз с холодной куриной ногой в руке.
тверской бульвар, 25
В Доме Герцена один молочный вегетарианец — филолог с головенкой китайца — «…» — лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина.
О. Мандельштам «Четвертая проза»Ловилий Униформович, велите подавать!
Тверской бульвар есть непереносимость пространства и несмыкание его. Сцена непереносимости. Замещение солей на что-то другое.
Обломки дыма.
Меня больше нет.
(надпись на двери мелом)Салют в честь дня.
Скоро я смогу выебать себя в рот.
(из дневника гимнаста)Или рассказывать свои сны: утром, в тумане, сонным мудицам, когда в синейшее окно впадает лист и не заутрело еща.
Подморозило, бля. Боты стоптались.
Спижжено: стакан мудачьего кагора
помидор гнилой
грызена корка
крем для ног «Эффект» лежит вместе с сапожными щетками и кремом для сапог. Это загадка.
Тверской бульвар есть теория возмущенного движения. Возмущение — жестовая орфограмма. Возмущение в движении. Радиокомпозиция «Я гоняюсь, как мудак, за туманом» (в приложении). Достигал — Нахтигалль. Золото стрелки. Твердить вердикт. Застарелый мастер Зуб (молчат, притырки; догонки хотят). Полное пространство. Подлое. Больные дебаркадеры (и добавить: декабря). Графика мертва. Черно-белого текста. Сыновняя улица Мамыш-Улы.
Надо облюбить это пространство. Но смогу ли я вспомнить что-то кроме холода?
Мед и мел. Медимел — фамилия и фамилия Олинсон.
Тверской бульвар есть гармональный укол в матку.
крик виз краг визг вонз. игла — потревожила и ушла обратный путь падает грудь Пустозерск, Белосток «Голубые края серебра»A question:
— Скажите, я доеду на этом троллейбусе?
Reply:
— Куда? — Ну, это… как его… к метро… — Какому? — Ну…
Внезапно оборачиваюсь, хватаю ветку дерева, велю, куда положить потерянные ключи, со всей этой занудной сибирской обстоятельностью описываю город К.
На философии у меня встал клитор и необычайно разросся, и лектор всю лекцию простоял у моего стула, прикованный мощным сексуальным потоком. Тфу, тфу. Я стала вспоминать все подряд: беременную женщину, изнасилованную мною два года назад в туалете института и ее ушастого мелкого мужа, боявшегося мне перечить, парты, исписанные моими нецензурными призывами, и вот я снова такая же, со своей беззаветной и беззащитной эрекцией, и уже пьяная умею и писать, и говорю, только падаю с лестницы, волос не укладываю, курю, где попало, а дома хорошо — молоко. Новый метод подразумевает полную полноту мягкой жизни, без подлого циничного нахальства и всей атрибутики нечистот. Не хочу боле писать про плохое! Ура! И не буду про интимные отношения!