Шрифт:
движениям, и свечи горят неровно. Она идет за мной. Я готов. Почти готов.
Черная безмолвная бесконечность (а какой ей еще быть?) забирает меня, высасывая из
костей и плоти сладкий сок моей души. Река уносит наверх. Туда, где нет огней. Туда, где
обосновался изначальный, первичный сумрак.
Я опять здесь. Или все еще там?.. Темнота молчит словно палач. Нет! Нет! Нет!
Изнуренность серого льда, сбитый пульс перетянутых вен – кровь стоит в каждой клетке, угрожая разорвать их, стать смертельной, разрушительной силой. В мозгу бродит косой
луч радужной улыбки, маслянистая пленка надежды плавно меняет формы, меняет черты
и обличья, мимикрирует. Там, под ней, в глубинах сознания царит мрак. Здесь, наверху, пляшут искры и солнечные зайчики.
Я в сыром и неуютном подъезде. Она здесь, рядом со мной. И много, много лиц кругом, вокруг нас. Светлые, светлые-пресветлые солнечные зайчики вместо лиц. Вместо серых
пятен и пустых квадратов.
Кажется, я начинаю понимать. Иуда не бросил Христа там, на Кромке. Они были вместе.
Они были всегда. И Она была с ними. Кажется, там был и я. Может, даже прямо сейчас…
Ветер трепал окровавленные обрывки одежд, и солнце жгло искусанные слепнями
спины. Рука в руке, боль в каждом из нас. И только Она одна – не знающая боли…
Он не был богом. Просто случайный, несчастный человек. С грязным, небритым и
изнуренным лицом. С изуродованными руками и ногами. Он, конечно, не хотел умирать.
И никто не хотел. Но Она ждала…
Меня стошнило. Горький комок непереваренных грез навеки покинул меня, став лишь
вонючим пятном на бетонном полу. Внизу кто-то тоже блевал. И наверху. Сдавленный
стон, победный вопль, убитый крик… Мертворожденное чудо.
А сквозняк, гуляющий по лестницам и квартирам подъезда, ворошил, развевал мои
волосы. Вкрадчиво нашептывал что-то мне на ухо. Утешал, успокаивал. Тот же ветер
играл волосами Христа там, на Кромке. Когда на его смуглом лице были слезы. Были
слезы…
Да и на моем лице были слезы, тоже. Тугой комок рвущегося наружу нутра опустошал
меня, опустошая сердце и мозг; давил соленую воду из моих уже ничего невидящих глаз.
Я суетился и шарил руками в собственной блевотине.
Актер Уже не двигался, он застыл, повиснув на опавших марионеточных нитях. К его
ногам падали мертвые цветы. Неискренние колючие цветы ледяного лицемерия и сытого
довольства:
Приди облаченная в пурпур
Сумбур ходы чер тоз мадур!
Вечность упала багровым занавесом откуда-то сверху – и словно ниоткуда. Адские врата
гостеприимно горели пред актером, предо мной. И Она стояла у Кромки.
Время повернулось вспять. Я вышел на улицу, когда еще не было восьми, но семь часов
уже, пожалуй, умерли. Я сделал шаг в серую безысходность обледенелых улиц и
переулков. И еще шаг, и за ним еще один.
Я не считал шагов, как не считал пустых квадратов и выпадений, я игнорировал
попадавшиеся навстречу серые пятна. Я сам был Большим Серым Пятном. Его
Величеством Серостью как она есть. Потешной бесформенностью в неглиже…
Там, у отравленных вод Стикса, я когда-нибудь еще вспомню эти шаги. Бойкие, как
легкие удары молоточка. Один, другой, третий.
Отчаявшись и устав, я не смогу остановиться, не смогу присесть, не смогу насладиться
величием тишины. Не смогу поцеловать воздух растрескавшимися губами. Потому что
уже никогда не будет прежнего меня, я исчез в этот странный промежуток, блеклую
вспышку между семью и восемью часами.
Если бы я был рыбой, я лег бы на дно – в бессильно мягкий податливый ил – так, чтобы
никогда больше не видеть солнца и не чувствовать тяжести неба. Порванные мешки – мои
жабры – тихо бились бы под давлением кислорода в них… жить, просто жить…
Переполненный трамвай пролязгал мимо меня из ночи в ночь. Я поймал пустой взгляд
чьих-то включенных фар. Безнадежный взор радужных лучиков молочно-теплого счастья.
Магнитофонная пленка моей судьбы медленно отматывалась назад. Дома, река, пустота.
Сиплый кашель простуженных дворов. Чахотка усталого города, вязкая мокрота