Олди Генри Лайон
Шрифт:
Начинались материи выше его разумения. Голова кружилась. Маккенна неглубоко и часто дышал, сжимая и разжимая руки.
— Вам не жаль, что погибли люди?
<Нашим чувствованиям также не улечься в ваши понятия. Мы печалуемся, да. Но знавая тоже, что утрата — лишь переход на новую ступень, как наша молодь идет на берег. Уступка одной формы ради другой. Наличествует, быть может, вне темных небес нечто большее, но строго мы не знаем. Вероятностно, вопрос вне наших категорий. Пределы имеем и мы, пусть не столь великие. Вы молоды. Есть время.>
— Здесь, у нас, убийство — преступление.
<Мы не отсюда.>
— Послушайте, даже если души, или что оно там такое, куда-то переселяются, это не оправдывает убийство.
<Молодь не убивает. Охотится, питается, растет. Опять межвидовая разность пониманий.>
— Человеку расстаться с жизнью не шутка.
<Молодь, на которую вы ходили с атакой. Назвать по-вашему, вы убили.>
Глядя на Маккенну, центаврий медленно моргнул — сомкнул и вновь разомкнул узкие смотровые щели в кожистых веках круглых глаз. И нагнулся за пульверизатором. Сипящее рыльце увлажнителя выдохнуло морось, заклубившуюся вокруг всех троих.
Пары почему-то дурманили, мешали думать. В спертом воздухе поплыл странный мускусный запах.
— Я… я не знаю, куда с этим податься. Ваша молодь совершила преступление.
<Сближению светочей разума присуща цена. Мы все платим.>
Маккенна поднялся. Вокруг роилось волглое амбре пришельца.
— Кому-то это обходится дороже…
Он едва успел на погребение Лебука. Похороны были не абы какие, по сценарию. В церкви Маккенна пробормотал скупые слова утешения рыдающей вдове. Та, всхлипывая, приникла к нему. Он понимал: позже она непременно спросит, как погиб ее муж. Он прочел это в ее молящих глазах. А он не будет знать, что ответить. Или сколько ему позволено сказать. Сидя в глубине беленой баптистской церкви, он старался сосредоточиться на заупокойной службе. Ему, напарнику Лебука, пришлось произнести короткую речь над гробом усопшего. Что именно он говорил, вылетело у Маккенны из головы, едва он вновь опустился на скамью. На него косились. На кладбище Маккенна согласно протоколу стоял рядом со взводом патрульных в форме, давшим трескучий салют.
Лебук, по крайней мере, лег в землю (тело выбросило на берег, пока Маккенна загорал в госпитале). Маккенна никогда не был сторонником других вариантов, особенно с тех пор, как его жена исчезла в печи крематория. Мертвецы представлялись ему уполномоченными смерти. В последние годы покойников чаще отправляли не в могилу — в воздух, посредством кремации, а прах, случалось, и в море. Оседлость уступала разброду, кочевью. Тела редко оказывались в наличии, и оттого колесо, вертящее карусель живых и мертвых, буксовало.
Господь тоже получил отставку. Об этом, поднявшись с мест, говорили Лебуковы друзья-рыбаки. На протяжении многих лет Маккенна отмечал, что в последнем биографическом очерке его друзья предстают не почившими мусульманами или методистами, а мертвыми байкерами, игроками в гольф, серферами. После этих выступлений, уже у могилы, священник ввернул беседу о загробной жизни, и собравшиеся, несколько уважаемых, достойных сотен, отправились на поминки. Там общий настрой резко переменился. Маккенна своими ушами услышал от незнакомца в полосатом костюме: «Лавочка закрывается!» — непосредственно перед тем как закончилось шардонне.
На закате, возвращаясь домой по берегу залива, Маккенна опустил в машине стекла, чтобы дышать пряным ветром с моря. И рискнул поразмыслить о пришельце.
Тот сказал, что для воспроизводства центавриям подавай интим. Но в этом ли дело? Интим — понятие земное. Центавриям оно знакомо, поскольку целое столетие они переводили земное теле- и радиомыло. У самих центавриев представления об интиме может вовсе не быть. А вдруг они играют на предрассудках землян? Отвоевывают пространство для маневра?
Необходимо отдохнуть и подумать. Его неминуемо засыплют вопросами о том, что случилось темной ночью в Заливе. Он не представлял, что скажет или может сказать вдове Лебука. Или на чем сторгуются городское полицейское управление и федералы. Все было непросто, кроме разве что самого Маккенны-тугодума.
Зинфандель и часок на причале, вот что ему требовалось.
На шоссе в ста ярдах от подъездной дороги Маккенны стоял черный «форд»-седан. В нем проступало что-то неуловимо казенное, нарочитая безликость. Никто в здешней округе не ездил на машине без особых примет, без изъянов и ржавчины. Возможно, эти мелочи не стоили внимания, но у Маккенны давным-давно развилось то, что один из дежурных по отделению называл «чувством улицы».
Он вырулил на устричную аллею, взял курс на дом и сбросил газ. Выключил фары и мотор, поставил нейтральную передачу, тронулся с места и пустил машину малым ходом под горку, через сосновую рощу.
Навстречу хлынула ночная сырость, Маккенна расслышал хруст ракушек под колесами и задумался, не слышит ли его и кто-нибудь впереди. У поворота перед домом он тормознул и прислушался. Двигатель урчал на малых оборотах. В соснах шелестел ветер; он дул от Маккенны к дому. Маккенна осторожно открыл дверцу машины и вытащил из бардачка свой девятимиллиметровый. Захлопывать бардачок он не стал: пусть тишина «отстоится».