Шрифт:
— Папаня, идите лучше спать! Мы дали мир. Дадим мы и хлеб! И вы, папаня, сможете спокойно сидеть дома и кусать хороший сибирский хлеб уцелевшими зубами, которыми вы теперь хотите кусать советскую власть.
В те времена у меня была такая глотка, что я в один день мог сказать пять, шесть речей. Даже сам товарищ Ленин, который присутствовал на одном митинге, был очень доволен моей речью, отметил мою фамилию в записной книжке и пригласил зайти к нему.
— Я тебя обязательно познакомлю с Демьяном. Твоя речь была остроумной, я от души смеялся!
Приблизительно так он сказал.
Но зайти мне к нему не пришлось. На следующий день я узнал о первых боях под Омском. Я был так поражен и огорчен, что мне снова пришлось действовать и пустить в дело свою глотку.
В Москву тогда прибыли латышские полки. Их еще не посылали на фронт. Но я сагитировал одиннадцать добровольцев с четырьмя пулеметами. В тот же день я сагитировал еще одну батарею, вернувшуюся с фронта после демобилизации.
Так я стал главнокомандующим. Как главнокомандующий армией, я сформировал поезд. Батарея и добровольцы уселись до того, как об этом стало известно начальству. Сознаюсь теперь в этом своем грехе. Надо думать, что никакой трибунал не будет больше судить меня за это. Ведь тогда сердце мое так болело, что задерживаться в Москве, ходить по разным учреждениям в поисках разрешения я не мог.
Теперь, конечно, каждому ясно, почему я в то лето сразу стал главнокомандующим первой Сибирской армии, фронт которой простирался между Ишимом и Тюменью. Славные, горячие были там бои! У Омутинска, Богапдипа и других станций!
Этот участок железной дороги между Ишимом и Тюменью я и сейчас еще так хорошо знаю, точно долгие годы ездил там кондуктором.
Положение первой армии было нелегким. Ее теснили белые с двух сторон — от Омска и от Кургана. Железная дорога Омск — Челябинск была уже в их руках, и оттуда шли нам в тыл части белых, но мы дрались лицом на восток — в сторону Омска и Ишима.
И вот наступил день, когда мне пришлось бросить на станцию Подъем свой последний резерв — одиннадцать стрелков с четырьмя пулеметами. Белые угрожали тылу станции Подъем и тем самым и Тюмени. На фронте все силы были втянуты в бой. Ночью белые разведчики в ближайшем от фронта тылу взорвали мост. Наш единственный бронепоезд в то утро метался, как бешеный зверь, между фронтом и этим мостом. На починку моста, но мнению инженеров, нужна была целая неделя. Призвав на помощь своей глотке наган, я добился торжественного обещания инженеров починить мост к вечеру того же дня. Итак, бронепоезд пока не мог защитить станцию Подъем. Поэтому я послал туда все, что мог в тот тяжелый момент, — одиннадцать стрелков с четырьмя пулеметами. Их задачей было держаться, пока не починят мост и не освободится путь для бронепоезда.
Я при помощи своей громкой глотки старался организовать в Тюмени коммунистов, рабочих кожевенной фабрики и железнодорожников. Красному фронту нужно было пополнение.
Стрелки в то утро уехали с песнями.
— Сегодня мы наперчим свинцом обед белых!
В утро они были веселы, как всегда.
В обед прервалась телефонная связь между Тюменью и Подъемом. Около станции Подъем свирепствовала пулеметная буря, свирепствовала почти до вечера. Стихла только тогда, когда наш бронепоезд подходил к семафору станции Подъем, стоявшему весь тот день с поднятой кверху рукой.
Они хорошо дрались, эти веселые парни, и, когда были выпущены последние пули, а остатки белых снова кинулись им навстречу с воинственными криками, пулеметчики бросили в них гранаты. Взрыв разметал наших охрипших от крика пулеметчиков, стрелков и немало белых.
Тюмень была спасена. Мы могли ее спокойно эвакуировать. План белых окружить нас провалился.
Полковник Сыровой с остатками своих частей отступил от станции Подъем в степь. Вместо двухсот человек он отступил с несколькими десятками потерявших мужество людей, открывая нам путь на Урал и в Советскую землю.
Когда я думаю о смерти этих одиннадцати, или о смерти Вавилова, Нирненко и многих других красных фронтовиков, мысли мои легкие и ясные. Смерть уже не смерть, ее шаги звучат для меня как радостный марш войны и победы.
Мои больные мысли о смерти и уничтожении человека, проходя сквозь эти воспоминания, выходят на берег ясные и светлые. Так и наши рубашки, посеревшие от долгой носки, тоже светлели, когда мы их стирали в речной воде, взбаламученной войной.
Я знаю, все мои мысли о разных глупых вопросах, о смерти возникают оттого, что я вынужден сидеть в стороне от жизни. Если бы я не лишился у Перекопа левой ноги и правой руки, — тогда мне против своего обыкновения пришлось долго пролежать в осенней степи, — я, без сомнения, еще сегодня крутился бы в таком радостном вихре жизни, что мне некогда было бы заниматься ненужными рассуждениями. Но когда человек сидит в стороне, ему в голову лезут всякие мысли, и дельные, и пустяковые. Впрочем, нельзя сказать, что я сижу без всякой работы. Гунар Гайгал ходит в школу, по вечерам я ему помогаю готовить уроки. Кроме того, отовсюду, где я когда-то воевал, мне пишут партизаны о всех своих радостях и горестях, во имя которых мне приходится ковылять по разным учреждениям. За эти годы я научился открывать костылем двери лучше, чем другие открывают рукой. Но о своей жизни инвалида я расскажу в другой раз.
Все же — не хочу я умереть в кровати.
Я хочу еще участвовать в тех боях, которые, без сомнения, еще предстоят нам, пока красное знамя расцветет победою над всем миром. Пехотинцем я не смогу быть, верхом ездить тоже не смогу. Конечно, для войны мало одной руки, но глотка у меня все еще звонкая. Эта глотка еще пригодится!
Замечательно наше время, мой друг! Я сижу в стороне, но часто, глядя, как растут стены новых домов и фабрик, чувствую, как кровь у меня радостно закипает в жилах, так же, как в годы войны. Знал бы ты, как мне хочется дожить до социализма!