Шрифт:
— Я уж сам на нее сердился и думал: надо же меру знать. Чего ж цирюльникам голову кружить?!
— Говорю тебе, что ты ее увидишь!
Дальнейший разговор был прерван появлением поручика Токажевича, который прежде служил в войске Радзивилла, а после измены гетмана поступил знаменосцем в полк Оскерки.
— Пан полковник! — сказал он Володыевскому. — Мы будем закладывать мину!
— Разве полковник Оскерко готов?
— Еще в полдень был готов и не хочет ждать, так как ночь обещает быть темной!
— Хорошо, тогда пойдемте посмотреть, — сказал Володыевский, — я прикажу людям быть наготове с мушкетами, чтобы те не могли из ворот вырваться. Оскерко сам будет закладывать?
— Да, сам… Но с ним идет много добровольцев.
— И я пойду! — сказал Володыевский.
— И мы! — воскликнули Скшетуские.
— Жаль, что мои старые глаза плохо видят впотьмах, — сказал пан Заглоба, — иначе я бы не отпустил вас одних. Но что делать, как только стемнеет, я уж и саблей в ножны не попадаю. Днем, когда солнце, старик еще может выйти в поле. Давайте мне самых сильных шведов, но только в полдень!
— Я тоже пойду! — сказал, подумав, Жендзян. — Верно, после взрыва ворот войска бросятся на штурм, а там в замке много всяких ценных вещей.
Все ушли, остался только один Заглоба. Он с минуту прислушивался, как хрустел снег под ногами удалявшихся, потом стал осматривать фляги на свет — не осталось ли в них меду.
Между тем рыцари направлялись к замку; с севера дул сильный ветер, выл, гудел, поднимал с земли столбы распыленного снега.
— Хорошая ночь для подведения мины! — заметил Володыевский.
— И для вылазки тоже! — сказал пан Скшетуский. — Надо смотреть в оба и мушкетеров держать наготове.
— Дал бы Бог, чтобы под Ченстоховом вьюга была еще сильнее, — сказал Токажевич. — Нашим в монастыре все же лучше. А шведы перемерзнут, и еще как! Трастя их маты мордовала!
— Страшная ночь! — сказал пан Станислав. — Слышите, Панове, как ветер воет, точно татары идут по воздуху в атаку?
— Или точно черти поют Радзивиллу панихиду! — прибавил Володыевский.
XXIX
А в замке, несколько дней спустя, великий изменник тоже смотрел на темный саван снега перед окнами и слушал вой ветра.
Медленно догорал светильник его жизни. Днем он еще мог ходить, осматривал еще со стен деревянные шалаши войск Сапеги; но через два часа он занемог так, что его пришлось отнести в комнаты.
С тех пор, когда в Кейданах он протягивал руку к короне, он изменился до неузнаваемости. Волосы на голове поседели, под глазами были красные круги, лицо его раздулось и обвисло, и голова казалась еще огромнее; но это было уже лицо полутрупа, с синими подтеками — страшное, с никогда не сходившими следами адских страданий.
И хотя жизнь его теперь можно было считать на часы, все же он жил слишком долго, ибо пережил не только веру в себя, в свою счастливую звезду, не только надежды свои и намерения, но и такое страшное падение, что, когда он смотрел вниз, на дно той пропасти, в которую скатился, он сам не мог себе верить. Все его обмануло: события, расчеты, союзники. Он, которому мало было быть самым могущественным польским магнатом, князем римским, великим гетманом и воеводой виленским; он, которому было тесно во всей Литве, с его огромными желаниями и стремлениями, — был теперь заперт в тесном замке, где его ждала либо смерть, либо неволя. И каждый день смотрел он на дверь, в которую должна была войти одна из этих страшных гостий, чтобы взять его душу и полуразложившееся тело.
Его земель, его поместий, его староств еще недавно хватило бы на целое Удельное княжество, а сегодня он не был даже хозяином тыкоцинских стен.
Несколько месяцев тому назад он самостоятельно вел переговоры с королями, а сегодня приказаний его не слушался даже шведский капитан и заставлял его подчиняться своей воле.
Когда войска покинули его, когда из магната и пана, державшего в руках всю страну, он стал бессильным нищим, который сам нуждался в спасении и помощи, Карл-Густав стал презирать его. Он превозносил бы до небес сильного помощника, но гордо отвернулся от Радзивилла-просителя.
Как некогда в Чорштыне осаждали разбойника, Костьку Наперсткого, так его, Радзивилла, осаждали теперь в тыкоцинском замке. И кто осаждал? Сапега, его личный враг!
Когда его захватят, его потащят на суд и будут судить хуже чем разбойника: Радзивилла будут судить за измену!
Его покинули родные, покинули друзья, поместья его заняли войска, развеялись как дым его богатства и сокровища — и этот пан, этот князь, который поражал некогда своим богатством французский двор, который на пирах у себя принимал тысячи шляхты, который держал десятки тысяч собственного войска, одевал и кормил, не мог теперь куском хлеба подкрепить гаснущие силы, и — страшно сказать! — он, Радзивилл, в последние минуты своей жизни был голоден.