Шрифт:
Яник идет вслед за Пал на площадку — туда, где, сплетясь, томно покачиваются Кэрри с Андреем. Связное содержание его сознания уменьшилось ровно наполовину — осталось только «Почему?..» Все остальное — цветной ветер, как в мультфильмах. Он осторожно берет ее в обе руки, удивляясь всему: тому, что она живая; тому, что она вдруг оказалась как-то меньше ростом и тоньше, чем он думал, вернее, не думал, а, скажем так, полагал, потому что он ведь вообще ни о чем не думал; тому, какое тонкое у нее запястье и какая нежная спина. Эти чрезвычайные в своей важности открытия медленно колышутся в его голове, длинные и гибкие, как водоросли. Он чувствует ее запах, ее волосы на своей щеке, слушает ее голос… Голос? Да, голос; она что-то говорит. Очнись, Яник, это ведь в конце концов не музыка — это слова. Она что-то спросила… но — что?
В панике он произносит самое близкое к языку слово:
— Почему?..
Пал смеется.
— Что «почему»? — говорит она его ключице. — Ты слышал, о чем я тебя спросила?
Яник отключает ключицу от мозга, потому что иначе вообще ничего не получится. Теперь он вспомнил целое предложение и торопится произнести его, пока не забыл.
— Почему у тебя такое имя?
Он не называет самого имени. Он не говорит «Пал», потому что боится, не знает, как прозвучит это слово после того, как он целый день обкатывал его во рту, в перевернутой вверх дном комнате своего сознания. В самом деле, даже камни меняют форму от тысячекратного облизывания морской волной; что же говорить о таком хрупком слове, как «Пал»…
Она что-то говорит, а он слушает, не слыша слов, а просто впитывая ответ целиком. Слова здесь — всего лишь щекочущее поглаживание ключицы воздухом из ее губ, всего лишь мелодия; а кроме слов есть еще масса других чудес — взмах ресниц, движение рук по его плечу, и шее, и затылку, нечаянные прикосновения грудей и коленей, до отчаяния безысходные в своей кратковременности. И расчетливый беспорядок каштановых прядей ее волос; время от времени она отбрасывает их назад и в сторону или только делает вид, что отбрасывает, а на самом деле — все крепче и туже затягивает сеть, в которой беспомощно, хотя и совершенно добровольно, барахтается Яник, заодно со всем его прошлым, и будущим, и в особенности — настоящим.
Вдруг она замолкает и отстраняется, осиротив избалованную яникову ключицу.
— Что? — спрашивает Яник.
— По-моему, ты где-то витаешь и совсем меня не слушаешь.
— Нигде я не витаю. И слушаю тебя очень внимательно.
— Тогда повтори.
— Слушаюсь, господин учитель!
Он добросовестно повторяет ключевые моменты — о папе, профессиональном диссиденте и сумасшедшем пацифисте; о маме, профессиональном искусствоведе и сумасшедшей поклоннице Пикассо; о ней самой, несчастной, — единственной дочке, вынужденной совмещать в невообразимо безвкусном имени «Палома» обе страсти, сжигающие безумных родителей; о том, как нелегко выходить с таким именем во двор, идти в садик и в школу, как унизительно чувствовать свою неисправимую ущербность рядом с нормативными Светами и Наташами, которые к тому же непрерывно дразнят тебя всякими обидными прозвищами — от «облома» до «пилорамы»…
— Подожди, — останавливает его Пал. — Не смей называть моих родителей сумасшедшими.
— Да, но ты сама…
— Мне можно, я — страдалица, — отрезает она безжалостным ножом женской логики. — А ты тут ни при чем.
Яник смеется.
— Тогда и мне можно. Я — такой же страдалец, как и ты. Мы с тобой из одного и того же клуба, дорогая Облома. Позволь представиться — я ведь тоже не Яник, я — Ионыч…
И он рассказывает ей свою историю — другую, но очень похожую; они и в самом деле очень похожи — не зря ведь им сейчас так хорошо вместе, на этой крохотной танцплощадке, в этой чужой и чуждой стране, в этом незнакомом анкарийском ресторане, рядом с этими потерявшими всякий стыд Кэрри и Андреем. Где они, кстати? Только что раскачивались тут, в двух шагах, самозабвенно целуясь к вящему смущению целомудренных турецких музыкантов… а, смотри-ка, они уже за столиком… да, собственно, и музыка кончилась… что же мы здесь топчемся?.. вот смех-то… пошли, Ионыч… пошли, Облома… а за Облому — ответишь.
За столом — сонный Мишаня сыто щурится на недоеденный кебаб, рядом возвышается безмолвный Фатих, да Андрей что-то активно обсуждает с Кэрри. Беседа явно деловая — это ясно даже Янику, который вообще-то не в состоянии врубаться в быстрый темп английской речи. О чем они?
— Договариваются, — объясняет ему Пал. — завтра едем в Диярбакыр.
— Вместе?
— Ага.
Ну и слава Богу.
— А почему именно в Диярбакыр?
— А черт его знает. Мишаня, где это?
— Где-то рядом с Сирией, — лениво отвечает Мишаня. — Да и к Ираку близко.
Андрей оглядывается на них и переходит на французский. Теперь у них с Кэрри полный приват. Конспираторы хреновы.
Тем не менее, несмотря на идеальные условия переговоров, заканчиваются они очевидным недовольством обеих сторон. Кэрри надувает губы, а Андрей с досадой хлопает ладонью по столу. Что случилось? После непродолжительного молчания девушки удаляются в дамскую комнату для консультаций.
— Андрей?
— Да ну ее… — неохотно говорит Белик. — Женщины… Ей, видите ли, непременно хочется сделать снимки ночного Хисара. Без этого она умрет несчастной. Все-таки все бабы — дуры, а красивые канадки — в особенности.
— А что тут такого? — не понимает Мишаня. — Давай прямо сейчас подскочим… сколько там?.. десять минут езды… Фатих подвезет. Да и не поздно еще.
— Тьфу! И этот туда же! — Андрей чувствует, что раздражение его и в самом деле выглядит нелогичным, и от этого кипятится еще больше. — Как вы не понимаете: здесь не Канада и не Израиль… А… что с вас взять… дураки непуганые…
Возвращаются Кэрри и Пал. Теперь губы надуты у обеих; они молча усаживаются и с видом оскорбленного достоинства принимаются изучать внутреннее убранство ресторана.