Шрифт:
– Так, ничего...
Львов посмотрел на меня настолько многозначительно, что мне стало ясно, что он знает все. Он слегка сжал мою руку:
– Не оборачивайтесь и не волнуйтесь! Он не посмеет при мне подойти к вам. Время его инсценировок прошло... Ах, Кэтти, Кэтти! Как вы беспечны и легкомысленны. Можно ли так рисковать, бывая у этого негодяя?.. К тому же вы должны помнить о том, что вы дочь вашего отца...
и Львов начал читать мне длинную и скучную проповедь о нравственности.
Но я не слушала его. Я была бы в эту минуту рада любой дружеской руке, любому человеку, идущему со мной рядом. Конечно, Владимир выскочил следом за мной и на улице продолжал бы эту клевету.
Казалось, ушат грязи, вылитой к моим ногам, еще отравляет воздух своими испарениями.
Запись на другой день
Сегодня сама Елизавета Дмитриевна вызвала меня запиской к себе на Знаменку. Я подходила к дому его родителей с тяжелым чувством. Невольно вспоминалось, как он был привезен туда от Склифосовского, как я пришла к нему, как мы были с ним счастливы... Мама пустила меня на это свидание к Елизавете Дмитриевне с большой неохотой только потому, что она верила моему честному слову, а я его дала в том, что Владимир никогда не будет моим мужем.
Елизавета Дмитриевна сама открыла мне дверь, бледная, со следами недавних слез на лице.
В гостиной было много людей: Николай Николаевич вел прием больных. Слава Богу! Значит, он занят и я его не увижу.
Елизавета Дмитриевна провела меня по знакомому коридору прямо к себе в комнату.
– Спасибо, что пришли, - сказала она.
– Я вызвала вас только для того, чтобы сказать вам, что Володя был близок к самоубийству. Придя к нему неожиданно, я прочла его дневник... Там был записан день, когда он собирался покончить с собой. Слава Богу, этот день прошел, но эта минута отдалилась только потому, что он еще надеется.
– Она остановилась и, посмотрев на меня, пытливо продолжала: - Я не хочу вас обидеть, но неужели вы обычная бессердечная кокетка? Неужели способны ради спорта увлечь молодого человека и довести его до такого отчаяния? Что вас останавливает от брака с моим сыном? Не бойтесь ничего. Вы будете жить лучше, нежели живете сейчас. Никакая кухня, никакая стряпня вас не коснется. Вы будете жить отдельно, в своем уголке, обедать будете ходить к нам. Я буду ухаживать за вами, как за родной дочерью. Никакой нужды не бойтесь. Ее не будет...
– Что вы! Что вы!
– перебила я ее.
– Не говорите мне об этом! Не уговаривайте, не спрашивайте, наш брак невозможен!
– Тогда объясните мне, зачем же вы совсем недавно согласились быть его женой? Значит, это была комедия, ложь с вашей стороны?
– Нет...
– я набралась духу, чувствуя, что делаю святотатство, говорю матери слова, которыми сожгу ее сердце, но вместе с тем я призвала все мое самообладание. Молчать было нельзя, ведь без объяснения мое поведение действительно могло казаться подлым.
– Да, я его любила и сейчас еще люблю. Но я должна с ним расстаться. Он нас обокрал!
Ее глаза сразу точно потухли.
– Не может быть...
– упавшим голосом произнесла она.
– Он не может этого сделать... он же мой сын... Господи, да что же он мог украсть? Неужели что-нибудь ценное... или, может быть, какую-либо безделицу о вас на память?.. Наконец, если вы его любите, ведь любовь прощает...
– Нет, - сказала я, - здесь дело совсем не в морали. Когда любят, разве считают добродетели и взвешивают нравственные качества человека? Но если человек входит в ваш дом, разыгрывает влюбленного в вас и в минуту, когда он добился вашего ответного чувства, он крадет хитро, ловко, мастерски и рассчитанно умно у своей любимой...
– Замолчите! Замолчите!
– перебила она меня.
– Я не хочу... я не могу слышать такие вещи о моем сыне... Ах, Китти, Китти...
– Она вдруг, обняв меня, беспомощно заплакала.
– Я не знаю, что он сделал, может, он сошел с ума, но он обожает вас... простите его! Простите... ради меня...
Я плакала уже с нею вместе:
– Я простила его, давно простила... Я ни капли не сержусь, Бог с ними, с вещами, с золотом. разве дело в том, что он украл и сколько? Мне ничего не жаль, поймите это... дело в том, что я ему больше не верю, нельзя иметь близкого, родного, которому не веришь, нельзя...
– Значит, мой сын вор?
– отерев слезы, вдруг холодно и почти враждебно спросила она.
– Да, - ответила я, почувствовав, как невидимая зияющая пропасть легла между нами.
– Тогда я не смею больше ни о чем вас просить.
– Голос ее стал очень тихим. Протягивая мне какие-то вырванные с золотым обрезом листы, добавила: - Вот возьмите и прочтите дома. Я нашла это в его дневнике. Может быть, займете этим свой досуг... А может быть, ваше сердце дрогнет...
Я взяла поданные ею листки и не помню, как вышла в переднюю. У самых дверей Елизавета Дмитриевна вдруг тронула меня за плечо.
– Ах, я забыла, - сказала она, и в полутемноте передней я вдруг опять увидела во взгляде ее знакомый взгляд милых, глубоких, мягких глаз Владимира.
– Он сказал, чтобы я спросила вас, не забыли ли вы данную вами клятву прийти к нему еще только один, последний раз?
– Помню и сдержу...
– Но как вам дать знать? Дубов по своему телефону вызывает только Екатерину Прокофьевну. Письма к вам перехватываются, на улицу вас тоже одну не пускают...
– Я сказала, что приду. Мама пустит меня. Она знает, что это будет наше последнее свидание, меня никто не посмеет не пустить.