Шрифт:
В общем, Дюмонтье передал меня надзирательнице, поручив проводить обратно на репетицию.
Идя вдоль бесконечных коридоров, я попыталась что-нибудь разузнать. Эта надзирательница довольно милая, я стала ее расспрашивать в надежде, что она меня успокоит. Но она отвечала как-то странно: с одной стороны — вроде бы и приветливо, но с другой — так, что это тревожило еще больше.
— Что они хотят со мной сделать? — спрашивала я.
— Не знаю… Но не сходи с ума, все в жизни как-то улаживается, так или иначе… Я сама делала глупости, когда была маленькой, но, ты видишь, все у меня в порядке.
Я внимательно посмотрела на нее.
— Это правда, что вы были балериной?
Она пожала плечами.
— Правда. Всегда надеешься, что из тебя получится звезда, а потом становишься надзирательницей, или одевальщицей, или кассиршей… Тебе это не по вкусу? Ну, некоторые снимаются в кино или выходят замуж…
Ее слова еще больше опечалили меня, потому что если я не смогу танцевать, я и жить не буду!
На репетиции я снова встала на свое место, но совсем потеряла голову. Я больше не могла двигаться. Ноги у меня стали ватные, и я расплакалась.
Мадемуазель Лоренц приподняла мне голову:
— Знаешь, плохо быть плаксой… Если ты настоящая балерина, ничто не может помешать тебе танцевать!
Но я плакала все сильнее и сильнее. Месье Барлоф остановил репетицию. Он попросил всех выйти и стал меня ругать: из-за меня он потерял массу времени. Я поклялась ему наверстать все завтра.
Когда я поднялась в гримерку вместе с Жюли, все девочки уже переоделись. Мишель командовала ими, а они писали письмо Бернадетте в больницу. Все, кто был тогда на крыше, подписали его, и мне тоже нужно было подписать.
"Дорогая Бернадетта!
Мадемуазель Обер сказала нам, что твоя операция прошла хорошо. Тем лучше. Если ты уже можешь говорить, — молчи! Ни в коем случае не надо никому рассказывать, что мы были с вами на крыше. Дельфина — молодец, никому ничего не сказала. Ты же понимаешь, это очень важно для нас всех, ну, и мы на тебя рассчитываем. Лечись как следует. Целуем".
Я поставила свою подпись. Я чувствовала себя заброшенной, покинутой всеми. Мне было тяжело, даже не просто тяжело, я боялась. У Бернадетты сломана нога. Наверное, ей больно и, может быть, она никогда не сможет больше танцевать. А я чувствовала, что меня накажут, как будто я и так уже не была наказана.
Жюли переодевалась в своем уголке. Никто с ней не разговаривал. А потом она подошла и спросила, почему я плакала на сцене. И когда я не ответила, сказала:
— Наверное, потому, что я танцую твою партию?
— Да.
Мне не хотелось говорить с ней. Она — еще больше, чем всегда, — напустила на себя ироничный и снисходительный вид, который действовал на нервы. Мне показалось странным, что она вдруг так заинтересовалась моими несчастьями. А она еще, к тому же, стала выпытывать, допрашивали ли меня, да что я говорила…
— Все время одно и то же.
— Будет гадостью с твоей стороны выдать остальных!
Да, ей-то повезло, ей не в чем себя упрекнуть, этой Жюли! Мне не хотелось в этом признаваться даже самой себе, но я ужасно боялась наказания.
— Месье Барлоф утешит тебя…
Я подняла голову, чтобы лучше ее видеть. Я просто не узнавала Жюли, она напоминала мне змею.
Во дворе я снова встретилась с Сюзон, Верой, Кики и Рейнетт, и они мне показали: происходит то, чего я больше всего опасалась, — месье Обри беседует с мадемуазель Обер. Фредерик казался страшно удивленным. Так оно и было, ведь наша учительница наверняка ему все сказала. Теперь он знает, что и я была с Бернадеттой на крыше, а самое худшее — он знает, что я наврала ему.
Фредерик попрощался с мадемуазель Обер и быстро пошел в нашу сторону. Мои подружки, заметив это, поспешили отойти, потому что вид у него был очень недовольный. Он взял меня за руку и потянул за собой.
Вера и Сюзон издалека делали мне ободряющие знаки. Я доплелась за Фредериком до его машины. Он открыл дверцу и жестом судьи, наказывающего преступника, указал мне на сиденье. Я безропотно села в машину, сжавшись в комочек и ожидая упреков.
— Я знаю все! С чем тебя и поздравляю! А я-то думал, ты мне доверяешь!.. Но все не так, ты солгала, провела меня, как последнего дурака!
— Это из-за мамы…
— Вот еще! У тебя же хватило смелости делать глупости, почему же не хватило, чтобы сказать правду?
— Просто смешно! Ну при чем тут это?
Делать-то глупости, может быть, очень приятно, а вот признаваться…
Мы ехали по Парижу, Фредерик молчал. Я рискнула спросить его, что он собирается сказать маме.
— Что ты лгунья… Что ты сильно провинилась… Что ты не заслуживаешь того, чтобы она тебя любила так, как любит!
Тут он на минутку остановился. Я вся дрожала. А он продолжил: