Шрифт:
Если бы проблема состояла только в установлении истины, инцидент не имел бы никаких последствий. Во времена, когда конфликты необходимы для существования, у каждого есть в запасе какой-нибудь захудалый заговор для разоблачения.
Но в данном случае вопрос стоял главным образом о чести.
Стентону представился случай вновь стать Сантандером. Слово за слово, и они схватились врукопашную. Все сотрудники учреждения бросились на помощь патрону, который быстро сдавал позиции под натиском другой эпохи — грубым и безжалостным, лишенным мужского кокетства, движимым исключительно силой выживания, которую голыми руками не возьмешь. Поэтому охранник и вытащил пистолет, который имел при себе скорее в качестве фольклорного атрибута Дикого Запада, чем для использования по назначению. Тут и на спутницу француза нашло безумие — вполне понятное в этом месте, где тысячи женщин защищались от мужской низости. И судя по тому, как она кусалась и царапалась, урок был ею усвоен сполна.
Донья Леонор, Ла Сольтера, должно быть, радовалась на том свете, что из-за нее разворачиваются такие баталии.
Четырьмя днями позже, в Испании, один доктор исторических наук на основании двух неопровержимых документов положил конец тому, что отныне будут называть «спором о Ла-Сольтере». В регистрационных книгах монастыря Лас-Дуэньяс в Саламанке 3 апреля 1738 года была сделана запись о кончине некой Леонор Монтойя, проживавшей три последних года своей жизни при монастыре. Вечером накануне смерти она оставила длинное письмо-исповедь, в котором дважды упоминается имя солдата Альваро Сантандера.
Двум французам, объявленным в розыск федеральной полицией и укрывшимся в мотеле Бейкерсфилд, в восьмидесяти километрах от Ла-Сольтеры, было наплевать на то, что История признала их правоту. Им, измотанным тысячелетними скитаниями, любой ценой нужно было отыскать место, где они могли бы проснуться утром, не испытывая потребности бежать дальше. Перестать быть все время начеку — вот истинный покой. Достигнув совершенства в тонком искусстве выживания, они развили в себе чувство предвидения, сделавшее их подозрительными и раздражительными.
И они отправили Анне и Жилю, поселившимся в Квебеке, сигнал бедствия.
Вместо ответа им пришла фотография зеленого домика под красной крышей.
В восемь часов утра мистер и миссис Грин припарковали машину у понтона на берегу реки Святого Лаврентия. Пока она задержалась на минуту, надеясь, как всякий приезжий, увидеть, а может, и услышать кита, он поднялся по бревенчатому настилу к домику, окруженному трухлявым забором.
Это был даже не домик, а скорее лачуга с остроконечной линяло-красной крышей, в которой там и сям недоставало черепиц, равно как и досок в обшивке стен, некогда выкрашенных в зеленый цвет. Ничего, за несколько недель все это можно будет починить. Чем больше он смотрел на дом, тем отчетливее вспоминалась ему хижина в деревне, которую он когда-то построил своими руками и где они с женой должны были провести то, что им оставалось от жизни, а затем и умереть. Три ступеньки за калиткой вели к крылечку. Под одной из ступенек он нашел ключ, оставленный Анной и Жилем, жившими в двух шагах отсюда.
Прежде чем переступить порог, ему хочется постоять несколько мгновений рядом с женой не двигаясь. Интересно, испытывает ли она то же ощущение, что они достигли конца пути и что дальше им идти некуда?
Она обходит дом, заглядывая внутрь через мутные от грязи окна. Ей хотелось бы сказать что-то определенное по поводу этой достигнутой цели, но она только обращает его внимание на легкий запах плесени, который исчезнет, как только они разожгут камин. В одном они согласны: дом следует освежить, но он должен остаться зеленым — таким, каким они представляли его во время своей эпопеи, — чтобы сверкать издали, как изумруд.
Жестом она велит мужу замолчать, чтобы впервые прислушаться к доносящимся снаружи звукам — к этому безмолвию, нарушаемому лишь шумом ветра над рекой Святого Лаврентия, которое отныне будет принадлежать им.
Наконец-то они слышат его — безмолвие внешнего мира.
Правда, его нарушает далекое жужжание, еще неясное, но постепенно становящееся все более отчетливым.
Они едва успевают переглянуться, как шум обрушивается на них, раздирая барабанные перепонки. Порыв ветра приглаживает окружающую природу, живые изгороди гнутся, разлетается, зависнув на мгновенье в воздухе, забор.
Появляется вертолет, сметая лопастями с крыши последние, еще державшиеся красные черепицы.
Воют сирены, окружая влюбленных со всех сторон, но они не могут сдаться, они больше не имеют на это права. Они знают, что их ждет. После бесконечных допросов им зададут в конце концов единственный вопрос, на который у них нет ответа: из чего сделаны соединяющие их узы? Что за материал такой, над которым не властно время? Он что, совсем исчез с поверхности Земли? И где можно получить его — хотя бы унцию?
Их обвинят в присвоении всех запасов человеческих чувств, в том, что они виноваты в их остром дефиците, наблюдающемся на протяжении столетий, во всех земных бедствиях, из них сделают козлов отпущения, необходимых цивилизациям для оправдания собственных неудач, от них потребуют, чтобы они воспрепятствовали концу света. А узнав, что это не в их силах, их казнят, как это случилось уже однажды при дворе короля Франции и как поступают всегда с теми, кто приносит дурные вести.
Голос в мегафоне требует, чтобы они сдались. Они бегут к своей машине. За ними гонится десяток других. Одна поддает их сзади, другая подсекает на полном ходу, их заносит, машина летит по воздуху, сносит парапет и падает в реку.