Шрифт:
Этот почтенный человек был окружён пятью сыновьями, старший из которых, носивший тогда имя лорда Рейстона, имел репутацию одного из самых способных людей Англии; одна лишь скромность мешала ему занять какую-либо видную должность. Чарльз Йорк, второй сын канцлера, в то время — товарищ королевского прокурора, был предназначен общественным мнением стать преемником своего отца. Я был уже знаком с третьим сыном, и по сей день являющимся английским послом в Голландии. Из двоих младших один решил посвятил себя церкви, другой не избрал ещё себе профессии. Дочь была замужем за знаменитым адмиралом Энсеном, милейшим и общительнейшим человеком; упрекнуть его можно было разве в том лишь, что как раз о своём призвании и своих славных приключениях адмирал лишь с трудом соглашался рассказывать.
Можно с полным основанием сказать, что не было науки, которой члены одной только этой семьи не могли одолеть: война, политика, морское дело, юриспруденция, экономика, литература любого жанра — всё было доступно этой семье, или по образованию, или по склонностям. Союз этих людей между собой и их расположение ко мне заставили меня рассматривать их дом, как источник поучений — там было с кого брать пример. Более всего я привязался к Чарльзу Йорку — помимо добродетелей, свойственных и остальным его родственникам, он обладал ещё и деликатностью, отличавшей его лишь одного; деликатность характера ни в коем случае не давала основание предсказать трагический конец Чарльза, истинной причиной которого она, конечно же, и была.
Для Чарльза Йорка была нестерпимой мысль, что лорд Рейстон, его брат, осуждает его, — и он перерезал себе горло. Нарушив свою обычную уравновешенность и выдержку, лорд Рейстон заявил тогда младшему брату, что прекращает с ним встречаться, ибо считает, что, приняв из рук Георга III должность канцлера, — в такой момент и таким образом, как он это сделал, — брат поступил вопреки обязательствам, данным в своё время партией, к которой оба они принадлежали. Печальное событие это произошло девятнадцать лет спустя после того, как я посетил Англию, но я воспринял его исключительно болезненно; мы с Чарльзом бережно хранили нашу связь, а чем старше становишься, тем больнее для тебя, я полагаю, потеря сердечного друга. Но даже если бы Чарльз Йорк не был дружен со мной, всё равно ужасно думать, что один из прекраснейших людей, какие только могут существовать, гибнет от своей же руки, став жертвой чрезмерной чувствительности.
Похоже, мне так же трудно покинуть этот дом в моём рассказе, как это было в жизни, а ведь пора войти и в другие дома — моё везение отворило мне в Англии ещё многие двери и тоже особенным образом.
На второй день после моего приезда леди Шауб представила меня леди Питерсхэм в её приёмный день, и один из гостей этой дамы, специально представлен которому я не был, обратился вдруг ко мне с такими словами:
— Вы иностранец, и несомненно захотите получить ответы на множество вопросов — адресуйте их, пожалуйста, мне. Моё имя — Стенли. Я в долгу перед мадам Жоффрен за приём, оказанный ею мне в Париже. Она писала о вас, и я решил сквитаться с ней — с вашей помощью. Приходите завтра ко мне обедать, я представлю вас четверым-пятерым близким друзьям.
То был тот самый сэр Стенли, которому в 1761 году было поручено стать главным уполномоченным при заключении мира между французами и англичанами; его деятельность высоко оценил впоследствии герцог Бедфорд. Я отправился к Стенли и встретил у него, среди прочих гостей, милорда Беррингтона, нынешнего государственного секретаря по военным делам.
Первым делом, вся компания заранее извинилась передо мной за скверную привычку (так они сами её определили) — говорить в присутствии иностранца по-английски, причём, довольно часто. И это — невзирая на самые лучшие намерения. Я стал заклинать их — их же собственным ко мне благорасположением, — совсем не говорить со мной по-французски; это заставило меня выучить английский язык быстрее, чем я сделал бы это с помощью самого лучшего учителя.
Ещё одним из гостей Стенли оказался Додингтон, самый чудаковатый обитатель Англии. Ему минуло шестьдесят, а он появлялся повсюду — в парке, на спектакле, в парламенте, — обычно, в расшитом костюме. Богатой вышивкой была покрыта также его охотничья одежда, хотя большинство англичан соблюдает, в этом случае, скромность. Его экипажи, ливреи — всё носило отпечаток излишней расточительности, а самое любопытное заключалось в том, что причиной тому была исключительно экономия. Этот джентльмен совершал ранее поездки с различными миссиями в другие страны, где требовалось представительствовать с размахом. Возвратившись домой, он счёл неразумным не использовать до последней былинки всё, что единожды было заказано. К тому же, Додингтон считал, что обильно расшитый костюм ничуть не хуже прикрывает наготу, чем фрак или накидка, и приучил признавать это всех — гардероб, который он употреблял уже лет пятнадцать, по крайней мере, был знаком лошадиным барышникам и устроителям петушиных боёв так же хорошо, как и придворным. В остальном, Додингтон охотно принимал отеческий тон по отношению к окружавшим его молодым людям, достаточно было похвалить античную мраморную сибиллу, на редкость мерзкую, а также галерею в его доме, украшением которой эта сибилла была — и можно было не сомневаться, что папаша Додингтон, самый приятный старый жуир, какого только можно встретить, пребудет в хорошем настроении.
Милорд Стрейндж был в этой компании полной противоположностью Додингтону. Наследник богатейшего графа Дерби, прекрасно устроенный уже сейчас, он доводил скромность своей одежды до свойственной лишь квакерам простоты, а то и до небрежности. Это Стрейндж взял меня с собой на петушиные бои, и я увидел зрелище, которое, при всей его новизне, показалось мне особенно любопытным благодаря одному обстоятельству; малозначительное, само по себе, оно особым образом оттенило для меня национальный характер англичан.
Представьте себе три или четыре сотни людей самого разного пошиба — от герцога Камберлендского до носильщиков портшезов, — набившихся в сравнительно небольшую комнату. Их бурные страсти, подогреваемые то и дело заключаемыми пари, выражаются самым энергичным и самым непереносимым для иностранца образом — жуткий шум и жестокий рёв, которым четыре сотни глоток одновременно наполняют помещение, производят впечатление шабаша. Кто стремится рискнуть на тысячу разных манер своим состоянием, кто активно выражает поддержку тому или иному бойцу...