Шрифт:
«Дорогой дядя, Браницкий умирает. Но я не забываю о Казанове — передайте ему, что он может рассчитывать на милость, что бы ни случилось».
Я облил слезами это драгоценное письмо и попросил оставить меня одного, ибо крайне нуждался в отдыхе.
Час спустя Кампиони принёс оставленный мною ему пакет; он повторил рассказ князя Любомирского.
На следующий день мне стали наносить визиты и предлагать свои услуги враги Браницкого — они были многочисленны, следует признать. Каждый открывал мне свой кошелёк, но я отказывался принимать что-либо. Это было настоящим подвигом с моей стороны, ибо пять-шесть тысяч дукатов пришлись бы мне как нельзя более кстати.
Кампиони нашёл моё бескорыстие странным — впоследствии я не раз думал, что он был, пожалуй, прав, и всерьёз упрекал себя за то, что разыгрывал спартанца. Я согласился принять лишь накрываемый на четверых стол, который на всё время моего выздоровления предоставил в моё распоряжение князь Чарторыйский. Согласился исключительно ради того, чтобы удерживать рядом с собой нескольких друзей — сам я не ел ничего.
Диету прописал мне мой хирург, но не голод терзал меня. В первый же день моя рука неожиданно распухла, рана почернела, и хирурги, увидев в этом предвестие гангрены, сошлись на том, что кисть руки следует ампутировать.
Я узнал об этом из газеты, издававшейся при дворе — король лично правил рукопись. Двадцать человек явились выразить мне своё сочувствие, полагая, что операция уже состоялась — вместо ответа, я, смеясь, показывал им руку.
Затем появились трое хирургов.
— Почему вы втроём, господа?
— Мы решили созвать консилиум. Вы не возражаете, не так ли?
— Ни в коем случае — не возражаю.
— И вы разрешите нам исследовать состояние вашей руки?
— Отказать вам в этом, означало бы лишить вас удовольствия провести консилиум...
В ту же минуту мой постоянный хирург снял повязку, осмотрел рану и стал беседовать со своими коллегами по-польски. В итоге, было сочтено необходимым отрезать мне кисть руки; господа хирурги сообщили мне об этом по-латыни — то была доподлинная «латынь» Мольера из «Мещанина во дворянстве» и «Лекаря поневоле»... Стремясь вдохнуть в меня решимость, эскулапы подробно обосновали необходимость ампутации; говорили они со страшной быстротой и поразительно фамильярно, были, веселы, и клялись, что выздоровление наступит сразу же после операции.
Я заметил в ответ, что поскольку рука является моей собственностью, я вправе воспротивиться операции, полагая её преждевременной.
— Но кисть руки уже во власти гангрены; не пройдёт и двенадцати часов, как она поднимется выше — и тогда придётся отрезать всю руку!
— Значит, вы отрежете руку, если это будет необходимо — но только в этом случае. А покамест я сохраню кисть.
— Если вы, сударь, разбираетесь в медицине лучше нас, то и говорить не о чем.
— Увы, сударь разбирается в этом не лучше вас — и именно поэтому он просит оставить его в покое.
Мой отказ обернулся скандалом, я стал объектом насмешек и упрёков со стороны всех, кто мне сочувствовал. Князь Адам написал мне, что король поражён тем, что у меня недостало храбрости...
— Невозможно, — сказал мне князь Любомирский, — чтобы три лучших хирурга столицы ошибались в подобном случае.
— Конечно, они не ошибаются — но они хотят обмануть меня.
— С какой целью?
— Это трудно объяснить впрямую — и вы найдёте моё недоверие странным.
— И — всё же?..
— Хорошо... Так называемое предписание этих господ — ничто иное, как предлагаемое Браницкому утешение.
— Вы странный человек...
— Как бы там ни было, я откладываю операцию. Если сегодня вечером гангрена охватит всю руку, я обещаю вам, что дам отрезать её завтра утром.
Поздно вечером явились четверо других хирургов. Новый консилиум, новая перевязка. Моя рука распухла до половины и посинела до локтя. Хирурги покинули меня, заверяя, что операция ни в коем случае не может быть отложена, что это — опасно для жизни...
— Хорошо, приносите утром ваши инструменты, — ответил им я. А как только они вышли, я приказал слугам не впускать завтра ко мне ни души.
Так я сохранил свою руку.
Я вышел в первый раз на Пасху. Рука моя была на перевязи — полностью я овладел ею лишь восемнадцать месяцев спустя. Все, кто порицал меня за отказ от операции, первыми стали петь мне дифирамбы, так что проявленная мною твёрдость отчасти меня прославила.
Пока я выздоравливал, мне был нанесён визит, очень меня позабавивший. Ко мне явился почтенный отец иезуит, посланный епископом Кракова.