Шрифт:
— В окно хотел выскочить, — сухо сообщил отец.
— Ох, — вздохнула она, — чуть не удрал полуодетый, я его заперла. Он немного не в себе, знаете, я уже давно замечаю.
— Скорей, скорей, — торопил отец, толкая дверь. Когда они вошли, Тртник пытался подняться с полу. Они помогли ему, усадили на стул. Отец взял его за руку:
— Ничего страшного, учитель, успокойтесь…
— Я принесу чай, — сказала Анна. Проходя мимо двери, она заглушила звонок.
— Нельзя через окно, господин учитель, — внушал отец.
Учитель смотрел в пол, ему было стыдно. Он ощупывал ногу, которой ударился о стул.
— Где Мария?
— Сейчас придет, — ответил, поколебавшись, отец, — Сейчас придет, не волнуйтесь!
Анна принесла чай и поставила на стол.
— Вот, выпейте горячего, — сказала она, доставая из ящика ложку.
— Где Мария? — снова спросил учитель, отворачиваясь от чая.
— Она пошла в магазин, — ответила Анна, взглянув на отца. — Вот и господин Кайфеж подтвердит…
Отец прислонился к посудному шкафу и сказал:
— Идите, госпожа, один я его скорее успокою.
Анна пожала плечами и вышла. Проходя мимо двери, она вставила ключ изнутри. «Ну и дура же я, — сказала она про себя. У нее хлынули слезы. — Никому-то я ненужна. Да еще этот старый идиот…» Она вытерла рукавом слезы и опять занялась ковром.
Голуби тем временем перелетели от Тртника на ее окно и продолжали целоваться.
— Кш-ш! — сердито прогнала она их. Они вспорхнули и уселись на конек крыши на другой стороне улицы.
При мысли о погибших начинает казаться, что из всего, что суждено человеку, нас пощадила одна только смерть. При мысли о Сверчке я испытываю чувство вины. Один должен был погибнуть, но кто? Почему непременно он, а не я? Никогда нам до конца не понять, что, собственно, с нами происходит. Вспоминая о пережитой опасности, кажется, что тогда ты ее и не чувствовал, но теперь даже при мысли о ней становится страшно. Возможно, это легкомыслие, а мы принимаем его за мужество, или нужда, или необходимость, которую мы называем отвагой. Точно так же мы часто путаем страх с ужасом перед необходимостью принять решение, касающееся чужой жизни, незнакомой нам, живой человеческой жизни, которую почему-то вверили нам. Может быть, потому что другие стали нашими судьями и палачами. Порой, когда я остаюсь один, я пою. Мне самому смешно, но это так. Быть может, я просто пытаюсь избавиться от мысли о себе и о других. Теперь я понял, почему говорят, что солдат не должен рассуждать. Я столкнулся с порядочным человеком, и он обругал меня убийцей. Ну что ж, взвалим этот трусливый упрек на свои плечи. Время поможет отличить правду от лжи. Но не это тяжело. Тяжка память. Люди краснеют перед своей совестью даже при мысли о том, как они в детстве мучили животных. Ты думаешь, я смогу забыть полицейского, в убийстве которого я участвовал? Вряд ли. Ты знаешь, что это оккупант, не более. Рассудок диктует, как надо действовать, ибо некогда вымерять справедливость на граммы — ведь речь идет о большой справедливости. Это не наша вина. Остается только груз, который не должен отягощать человеческую память. Впрочем, не знаю, зачем я тебе все это рассказываю…
Анна сидела на стуле, сложив руки на коленях. Черные глаза ее были печальны. Кажется, впервые я видел ее такой. Она слушала, не глядя на меня. Мысли каждого текли по своему руслу, но это нам не мешало.
— Никто меня не любит, — сказала она, помолчав. — Я одна. Никогда еще я не была так одинока. Не с кем слова сказать. Что делать? Даже работы, собственно, нет. В канцелярии дел почти нет. Люди перестали судиться. Читать книги, как раньше, теперь кажется мне идиотством. Ненавижу книги. Я хочу жить. Но все, что я делаю, оказывается ни к чему, все, что я говорю, некстати, все, что я думаю, глупо. Тртник помешался, но он хоть помешался от страха за дочь. А я уже и за себя не боюсь. За кого мне бояться? И все кругом такая бессмыслица. Купить, что ли, собаку, за ней ухаживать? Я жалею, что у меня нет ребенка. Вы, мужчины, так осторожны. Тот, последний, тоже не забылся. Мне скучно. И это страшно. Голубям лучше — пока их не перестреляют, как перестреляли белок.
— Одного из наших ребят мы прозвали Люлеком, — говорил я. — Краснощекий парень с глазами любопытной девчонки. Хотя он знал, зачем на свете существуют женщины. Временами он обижался, ему казалось, что мы говорили с ним не так, как между собой. А теперь он уже давно сидит в тюрьме. И мы ничего о нем не знаем. В один прекрасный день и его отвезут в песчаный карьер. Он пошел с нами, не знаю почему, но пошел. Он хотел подстрелить генерала. Генералов, генералов надо перестрелять, — говорил он. Кого будет проклинать его отец, если Люлека убьют? Не проклянет ли он и нас, как ты думаешь?
— Нет, — отвечала она, — голубям все равно лучше, они ведь не знают, что их подстрелят. Мы тоже не знаем, когда нас подстрелят, но осуждены все время думать об этом. Голубям это не нужно. Еда у нас по карточкам, так что и об этом нам не надо заботиться. Идешь, тебе отрывают кусок мятой бумаги и выдают сколько положено хлеба. Господи, до чего мы дошли! Когда-то я думала, что мне плохо с Поклукаром, потому что он намного старше меня. Это казалось мне несправедливым, хотя я сама так захотела. Благодаря ему я могла делать все, что взбредет в голову. Иногда мне снится, что он не умер, и мне делается стыдно. Не знаю почему, но мне делается стыдно перед ним и перед самой собой. Он знал, как надо себя вести, а я не знаю. В детстве я представляла себе жизнь, как улицу по воскресеньям: идут люди на прогулку или в ресторан — мужчины и женщины, парни и девушки, дети и старики. Для каждого хватает солнца и цветов. Не могу поверить, что все так изменилось. Я не боюсь, это что-то другое. Не знаю…
— Леопарду нельзя идти домой, — говорил я. — Отец и мать его прокляли. Когда он однажды зашел навестить их, они потащили его поближе к окну посмотреть, нет ли у него на руках следов пролитой им крови. С тех пор он с ними не виделся. Хороший парень, прекрасный чертежник. Смелый, временами даже больше, чем нужно. Как ты думаешь, не будет смешно, если он сейчас женится?
— Иногда мне кажется, — сказала она, не двигаясь и не обратив внимания на сказанное о Леопарде, — что все это неправда. Я радуюсь про себя и думаю: а что вообще правда? И даже в мечтах мне начинает казаться, что все потеряно. Молодость пролетела незаметно. А сейчас? Пойти в активистки? В сестры милосердия? Уцепиться за тоненькую нитку надежды, что когда-нибудь будет лучше?
Я взглянул на часы и встал.
— Я пойду. Марии все нет.
— Вот-вот придет. Не останется же она в больнице!
— Я зайду попозже. Ну пока, Анна!
Она пожала плечами. Привычным движением, с отсутствующим видом поправила платье на коленях и ответила:
— Пока.
— Если будешь грустить — состаришься. — Я попытался улыбнуться. — Приходи к нам санитаркой.
— Ты куда это — домой? Туда, к ним?
— Ну да, домой.
— Ни за что не ходи! — Она смотрела на меня с испугом.