Шрифт:
Я открыл первую страницу книги и прочел:
«…Ребристая песчаная почва, раскачивающиеся деревья с тонкими стволами и пышными кронами, всегда волнующиеся, и бледно-розовые, темные пятна в пучках травы, подобные кустам жасмина, солнечные блики в блестящих и переливающихся полосах — как шкура тигра сквозь прозрачные синие тени, напоминающие шелк…»
Новая ночь темнее прошлой, новый день кажется бесконечным. В памяти встают давно забытые картины. Их прогоняешь, а они лишь на секунду взовьются, замутятся и опять встают перед внутренним взором живо, точно это было вчера. Картины безжалостно вырываются из давно прошедшего, они хотят, чтобы он видел их, навязчивые, резкие, отталкивающие. Он со стоном прижимает руки к глазам. Картины на мгновение застывают и снова начинают свою жуткую пляску. Старые грехи поднимаются из глубин, чтобы отравить его старость и смутить покой, которого он всегда так жаждал.
Была молодость, горькая, нищенская, и теперь она возвращается, будто в самом деле у него была молодость. Были годы зрелости, трудные, тяжелые. И они возвращаются — будто и вправду была какая-то жизнь. Была любовь, преданная до самозабвения. Теперь и она возвращается, одетая в багряный плащ мести и ненависти. Были мы, дети, милые и нежные, как зайчата. Теперь мы чужие друг другу. Мы оторвались от вскормившей нас почвы, словно она ядовита. Была земля, святая, нетронутая. На ней он построил дом. Теперь земля устала, состарилась. Состарилась вместе с ним, который любил ее больше жены и детей. Скоро ему только и останется, что отправиться на кладбище. Были весны, лета, осени и зимы. Как цветы и плоды. Теперь для него нет лета. Только мрачные дни и тяжкие ночи. Может быть, для него уже нет завтрашнего дня. Весна без солнечных лучей, лето засушливое, осень бесплодная. Будто захирело все в застойности, перестало расти. Были и люди. В будни у них были шершавые, потрескавшиеся руки и озорные речи, по воскресеньям — белые рубахи и веселые глаза. Где они? Куда унесло их течением? Теперь это тени. Обособленные, притаившиеся, коварные. От них не услышишь искреннего слова. Все стали дипломатами, политиками, следователями, прокурорами. Куда ушли те времена, когда труд, несмотря ни на что, был радостью, а мысли — отдыхом? Неужели такова старость или это только ему положен такой удел? Уж не скопилось ли и вправду над ним все зло белого света?
Он бродит по комнате, вытянув руки вперед, как слепой. Остановится у окна — на улице дождь, серое небо нависло до самой земли. Остановится и зажмурится. Наверно, дождь будет идти непрерывно сорок дней и сорок ночей. Все кругом зальет грязной водой, которая однажды уже захлестнула этот грешный мир, и остались в живых только человек и бессловесные твари. На миг ему показалось, что он сидит на коньке крыши своего собственного дома и с ним его кролики, куры, собака, голуби — больше никого. Ну нет. Катарину и детей он с собой не возьмет. Его заливает волна черной злобы. Пусть тонут. Крыша сдвинулась. Она отделяется от стен, с которыми так долго была спаяна, и вот уже плывет по серым волнам. Все осталось позади, все потонуло во мраке. Только белые голуби вьются над ним. Они принесут ему оливковую ветвь — знак, что когда-нибудь кончится этот вселенский кошмар.
Шаркающие шаги по ступенькам. Он встрепенулся и сел. Прислушался. Ни за что на свете он не угадал бы, кто это идет.
— Я, я — послышалось у дверей, — старый комрад, это я, Йосип.
Удивленный, он встал и доплелся до двери. На пороге действительно стоял Йосип. С кепки его текло, под мышкой он держал бутылку из-под минеральной воды.
— Ну, старина, как живешь?
— Спасибо, как собака, — ответил он, пропуская Йосипа. — Садись!
Йосип поставил бутылку на столик в углу комнаты.
— Я кое-что прихватил, — сказал он, стараясь отдышаться. — Я сказал себе: это мы выпьем с Петером и черт побери все на свете. Он несчастен, ему это будет кстати.
Он смотрел на него с недоумением, в самом деле не понимая, что с Йосипом. Пьян, что ли? Достал с полки два стакана и придвинул стул.
— Погода, — продолжал Йосип, — собачья. Как будто потоп начался. Люди — как тени. И не с кем уже посидеть, выпить стаканчик водки. Время, черт его возьми. Война, сто чертей ей в глотку. Нас, кто остался из старой гвардии, за людей не считают. Тьфу!
Он притянул к себе бутылку и сердитым движением разлил по стаканам.
— Мадонна, — воскликнул он раздраженно, — я ведь уже давно почти никуда не хожу. Торчу дома и читаю «Словенца». Но ничего умного не вычитаешь. Сплошная ложь. Убили моего парня, старшего, ты уже знаешь, конечно. Да, да, а второй, Алеш, удрал от них и где-то скрывается. Сам не знаю где. Старуха давно уже наполовину ослепла и больше чем наполовину выжила из ума.
Он взялся за стакан и отвернулся к окну — как будто отхлебнуть. В глазах его блеснули слезы. Отцу они показались серыми.
— Выпей, старик, за помни души!
Отец пробурчал что-то себе под нос и выпил. Водка приятно обожгла горло.
— Хорошо в дождь, очень кстати, — вздохнул он. — Пожалуй, я кое-что упустил в своей жизни. Ни разу себе не позволил выпить стаканчик водки. Никогда не знал, что такое напиться пьяным. Не перебесился, как должен перебеситься человек в молодости, чтобы потом сохранить ясный разум. Я всегда стремился быть приличным. А сейчас, на старости лет, я мирюсь с пьянством в собственном доме. Катарина и Филомена всерьез взялись за это дело.
— А я, — сказал Йосип, — я это как-то подавил в себе, но не совсем. «Черт побери, — думал я, — почему бы мне не выпить? Раз я работаю, я имею право пить». Но я не был пьяницей. Я никогда не пил слишком много, хотя пил не мало. Сейчас я бы разбогател, если бы слить вместе все, что я выпил. Случалось и переспать с какой-нибудь трактирщицей. Ах, черт…
— Это верно, — добавил отец, — если бы я пил, все равно остался бы таким же бедняком, как сейчас.
— Это точно. — Йосип снова налил. — Пей, старина!