Шрифт:
Им предстояло разлучиться, но он знал, что душой она будет с ним и на другом берегу океана; переживать, добьется ли он своего, и радоваться его триумфу не меньше, чем он сам. При мысли об этом он преисполнился еще большей решимости достичь своей цели и перестал сомневаться в успехе; хотя тревоги о судьбе матери по-прежнему черной тучей маячили на горизонте, любовь смягчала его страдания, окрашивая все вокруг в радужные тона.
Они встретились, не скрывая своей радости; он сел рядом с ней и стал смотреть на нее с таким обожанием, что любая другая, более опытная чаровница вмиг угадала бы, что происходит у него на сердце. Он сообщил, что нашел корабль, вот-вот отплывающий в Нью-Йорк, и договорился о проезде. Он был охвачен беспокойством и смятением и боялся тысячи возможных исходов своих поисков; ему казалось, что, допуская любое промедление, он пренебрегает своим священным долгом; непонятное внутреннее чувство приказывало ему спешить и подсказывало, что близится кризис, но стоит проявить беспечность — и шанс будет упущен навсегда. По прибытии в Нью-Йорк он планировал сразу же направиться в Вашингтон и, если окажется, что Осборн еще не приехал, сам хотел двинуться ему навстречу. Сколько всего могло произойти, вмешаться и перечеркнуть его надежды! Осборн мог умереть, а его тайна погибнуть вместе с ним. Даже секундное промедление казалось преступным. Вечером корабль начинал плавание по реке; завтра Джерард должен был взойти на борт в Ширнессе. Он пришел попрощаться.
Внезапный отъезд стал поводом многое обсудить: его чаяния и уверенность, что скоро тайна раскроется и он будет вознагражден за долгие страдания. Эти мысли навели его на разговор о добродетелях его матери, ведь именно на них он возлагал надежды. Он рассказал, какой ее запомнил; описал, какой она была внимательной и ласковой, как играла с ним, но не баловала. Ему до сих пор иногда снилось, как она обнимала его и целовала с пылкой привязанностью материнского сердца; в этих сладких грезах он также слышал ее страдальческий вопль, и казалось ему, что то был последний ее крик, полный предсмертных мук.
— Ты меня понимаешь, — сказал он, — но как могут отец и София не понимать, что, помня о ней столько хорошего, я не сдамся без боя и не потерплю, что имя моей матери покрыто позором, ее судьба окутана тайной и виной, а ее пылкое и доброе сердце и тонкая чувствительная натура стали поводом для осуждения? Я надеюсь и верю, что там, куда я отправляюсь, мне откроется правда и моя мать окажется той несчастной жертвой преступного насилия, о котором рассказывал Осборн. Но если меня ждет разочарование, я не оставлю поиски, а лишь укреплюсь в решимости дальше искать правду.
— Возможно, правда окажется не такой печальной, как ты думаешь, — сказала Элизабет. — И все же, боюсь, трагическая история, которую ты узнал, как-то связана с судьбой твоей матери.
— Да, и трагическая история подрывает мою решимость, — отвечал Невилл. — Не знаю, правильно это или нет, но я чувствую, что лучшей наградой было бы увидеть ее снова, утешить и показать, что все это время я помнил о ней, любил ее и боготворил; торжество над варварскими обвинениями в ее адрес не станет для меня столь желанным, если окажется сопряжено со знанием, что я ее навсегда потерял. Не слишком героическое чувство, признаю…
— Если героизм — считать высшим благом служение людям, — возразила Элизабет, — если сочувствие, доброта и великодушие, а не холодная эгоистичная суровость поистине являются величайшими добродетелями, тогда твои поступки продиктованы чистейшими побуждениями души.
Они беседовали, сидя рядом, лицо Элизабет сияло небесной благосклонностью, и Невилл, согретый благодарностью за такую поддержку, взял ее руку и прижал к губам. Тут дверь открылась, и медленно вошел Фолкнер. Он не слышал, как приехал незнакомец, но, увидев рядом с Элизабет гостя, сразу понял, кто это. Словно ледяная стрела вошла в его сердце; колени подкосились, на лбу проступила холодная роса, и на миг он оперся о дверной косяк, так как ноги перестали его держать. Элизабет заметила, как он вошел, покраснела, сама не зная почему, и, испугавшись призрачной бледности его лица, вскочила и воскликнула:
— Отец! Тебе дурно?
Фолкнер еще минуту боролся со слабостью; затем к нему вернулось самообладание. Смятение на его лице сменилось холодным и суровым выражением, которое в сочетании с мраморной бледностью делало его похожим скорее на статую, чем на смертного. Благородная решимость хладнокровно сносить все удары рока придала его чертам подобие спокойствия. С этого момента к нему вернулись физические и моральные силы, и он почувствовал готовность встретиться с судьбой. Энергия его души больше не ослабевала; каждое мгновение и каждое слово лишь усиливали его отвагу и укрепляли стойкость; он приготовился не дрогнув броситься в пропасть, которой так долго страшился и избегал.
Сильнее всего его поразило сходство Невилла с матерью. Вторым потрясением стал голос юноши, имевший те же интонации, что у нее. Даже имя — Невилл — ранило его чувства, но страдания не отразились на его лице.
— Мистер Невилл приехал попрощаться, — сказала Элизабет. — Завтра он отплывает в Америку.
— В Америку! Зачем? — спросил Фолкнер.
— Я тебе писала, — отвечала Элизабет, — и объясняла цель его путешествия. Ты знаешь…
— Я знаю все, — ответил Фолкнер, — но эта поездка в Америку — лишнее.
Невилл удивленно повторил последнее слово, а Элизабет воскликнула:
— Ты так считаешь? Но у тебя должны быть веские причины так думать! Расскажи о них мистеру Невиллу. Уверена, твое мнение будет полезно. Я часто жалела, что тебя не было с нами, и так рада, что он увиделся с тобой перед отъездом, — если теперь он, конечно, захочет ехать. Ты говоришь, эта поездка — лишнее, так скажи почему, дай совет! Ты не можешь посоветовать плохого. Не сомневаюсь, мистер Невилл поступит как лучше и выберет путь, который приблизит его к успеху.