Шрифт:
Открылась дверь, и заглянула мама.
— Сережа, как тебе не стыдно? Иди на улицу, вот-вот машина подъедет.
— Зайди ко мне завтра после школы. А в больницу положат — туда. Только обязательно, слышишь?
— Вы не сдавайтесь, — сказал Шульгин.
Он выскочил из дома и увидел машину скорой помощи. Из нее вышли двое мужчин в белых халатах поверх пальто. Маленький, с бородкой, вгляделся в табличку с номерами квартир.
— К Устинову? — спросил Шульгин. — Идемте.
Он привел врачей в комнату соседа и остановился у двери, разглядывая, как врач достает медицинские принадлежности из пузатого баула.
— Кто это вас? — спросил врач.
— Упал, доктор. На батарею парового…
— Неправда. И, если не признаетесь, никакой помощи от нас не получите.
— Правда, доктор, может, только зацепился за стол…
— Идите, молодой человек, — увидев, что Шульгин стоит в дверях, сказал врач и дернул бородкой вперед, словно выгоняя его.
Шульгин вышел в коридор. Разделся, повесил пальто. В комнате мама стрекотала на швейной машине.
Он посмотрел на ее узкие ссутулившиеся плечи, на голову, наклоненную к работе, спросил:
— Что с ним?
— Ты же знаешь, сынок, его давно преследуют головные боли.
— Что ж он не лечит?
— Не так это просто. Ты еще в школу не ходил, когда у него началось. Хронический отит, кажется.
— Что ж он не лечит? — снова спросил Шульгин.
— Давно предлагали операцию. А он — ни в какую. Сначала говорил: «Время вылечит». Потом стал говорить: «Не доверяю врачам, зарежут они меня». И даже радовался, что не согласился на операцию. А теперь говорит, что ему уже никто не поможет, никакая операция. Говорит, что он изнутри весь подпорченный, так что ни лекарства не спасут, ни врачи.
— И все-таки надо лечить.
— Не знаю, сынок, я не доктор. Всякая болезнь опасна. Особенно в пожилом возрасте. Иди на кухню, там тебе еда… Ты извини, не могу оторваться от работы — одна знакомая очень просила, чтобы срочно…
— Жаль, если он умрет.
— Пусть живет. Даст бог — обойдется. Это он со страху о смерти заводит. Одинокие люди труднее болезни переносят.
Говорила она все это спокойно, не останавливая работу, и Шульгин понимал ее — в доме уже давно привыкли к болезням Анатолия Дмитриевича.
— Мам, он хороший человек?
Она не ожидала такого вопроса. Повернулась к сыну и опустила глаза.
— По-моему, ничего, — наконец сказала она. — Спокойный, не сварливый. Только вечно задумчивый, словно бы решает для себя трудную задачу и все не может решить. А почему ты об этом спросил?
— Так… Мне кажется, у него есть какая-то тайна.
— У каждого человека есть тайны, сынок.
— А у меня нет.
— Значит, еще будет. Даже настоящая мечта — тоже тайна, ее доверишь не каждому. А почему это тебя тревожит?
Мама отложила материал, взяла спички и закурила папиросу. Выпустила дым и положила сгоревшую спичку в пепельницу.
Шульгин сел на стул и сказал, как о чем-то давно прошедшем, о чем теперь будто бы и не стоило говорить:
— Я сегодня занимался в танцевальном кружке.
— Не может быть!
— Витковская привела… Знаешь, как она танцует? Как настоящая артистка!
Мама помахала рукой, разгоняя облачко дыма, и весело сказала:
— Не может быть… Из тебя танцор — представляю… Я думала, что мой сын в баскетболисты запишется — это еще куда ни шло. Но танцы? Там все такие огненные, жизнерадостные. А ты у нас такой флегматик, что позавидовал бы сам дедушка Крылов. Папа говорит, что из тебя гения не выйдет.
— Из Крылова же вышло.
— Так то Крылов, у него талант! Надо родиться Крыловым, чтобы потом вышел Крылов. А ты, по-моему, так и останешься Шульгиным. Впрочем, если на хороший лад да при настоящем деле, можно и с этой фамилией не ударить в грязь лицом. Ты постараешься?
— Мне и так неплохо.
Она засмеялась и погладила сына по щеке.
— А все-таки, будь я учителем танцев, тебя не приняла бы. Ты такой большой, что из-за тебя других не видно.
— Там иначе думают.
— Думать никому не запрещается, — сказала мама — ей нравилось разговаривать с сыном. — Могу представить: мой Сережа — танцор!.. Кого же ты получил в партнерши? Надю Павлову? Или Максимову?.. Но даже если и так, все равно им нужно быть хотя бы чуточку богами, чтобы сделать из тебя танцора.
Шульгин впервые рассказывал матери о том, что не касалось ни уроков, ни отметок. История его полусонной, полусознательной жизни была так бедна событиями, что теперь, когда в ней что-то сдвинулось, он так разволновался, что даже крикнул: