Шрифт:
Тем вечером я сидела на отвоеванной у листьев, грибов и плесени уединенной скамейке, прислушиваясь к тому, что казалось далекими звуками города. Честно говоря, далекими они не были, так как школа располагалась в центре: за пять минут можно было дойти до парка, а меньше чем за десять – до роскошных, похожих на дворцы зданий. Совсем близко шумели широкие, залитые ярким светом улицы, по ним грохотали экипажи, торопясь доставить публику на балы и в театры. Тот самый час, который в нашем монастыре требовал отхода ко сну, гасил все лампы и опускал полог каждой кровати, призывал остальной неугомонный город к праздничному веселью, однако я не задумывалась об этом контрасте. Стремление к развлечениям было чуждо моей натуре. Ни бала, ни оперы я никогда не видела, хотя представление о них имела по рассказам и даже не прочь была посмотреть, однако особенно не стремилась. Это было всего лишь спокойным интересом к чему-то новому.
На небе уже появилась луна, но не полная, а в виде тонкого молодого месяца. Я заметила ее сквозь переплетенные над головой ветви. Луна и россыпь звезд не казались странными там, где все остальное представало чуждым: их я знала с детства. В давно минувшие дни, в доброй старой Англии, я видела, как золотой серп с темной сферой в изгибе сияет на синем небесном своде возле лохматого колючего куста точно так же, как сейчас сиял возле величественного шпиля в этой континентальной столице.
О, мое детство! Сколько чувств рождало оно! Как бы пассивно я ни жила, как бы мало ни говорила, какой бы холодной ни выглядела, воспоминания о былом переполняли душу. В отношении настоящего следовало быть стоиком; в отношении будущего – такого, какое ждало меня, – мертвецом. В оцепенении и ледяном трансе я старательно сдерживала врожденную живость натуры.
Хорошо помню все, что могло взволновать в то время. Например, некоторые природные явления вызывали едва ли не ужас, потому что пробуждали чувства, которые я упорно подавляла, и рождали крик отчаяния, который не могла себе позволить. Однажды ночью разразилась страшная гроза. Внезапный ураган заставил нас вскочить с постелей. Католички в панике упали на колени и принялись молиться своим святым. На меня же стихия подействовала неожиданно властно: я ощутила внезапное возбуждение и острую потребность жить. Встала, оделась, вылезла в находившееся возле кровати окно и села на выступ, поставив ноги на крышу прилегающего, но более низкого, здания. Было мокро, ветрено, холодно, абсолютно темно и очень страшно. В общей спальне все в ужасе собрались вокруг ночника и продолжали неистово молиться. Я не могла к ним присоединиться: настолько непреодолимым оказался восторг бури – черной, громыхавшей такие оды, каких язык никогда не дарил и не подарит человеку, – настолько великолепной, хотя и жуткой, предстала картина рассеченных, пронзенных ослепительно-белыми вспышками облаков.
Тогда и еще целые сутки потом я страстно мечтала, чтобы что-то вырвало меня из нынешнего существования, увело вперед и вверх. Эту мечту, как и все прочие желания подобного рода, следовало убить на месте. В переносном смысле я сделала с ней то же самое, что Иаиль сотворила с полководцем Сисарой [73] : вогнала в висок острый кол, – однако, в отличие от Сисары, мечта не умерла. Пронзенная колом, она время от времени судорожно вздрагивала. Тогда виски начинали кровоточить, а мозг мучительно возвращался к жизни.
73
Иаиль, Сисара – персонажи ветхозаветной Книги судей. – Примеч. ред.
В этот вечер я не чувствовала себя ни убийственно жестокой, ни безысходно несчастной. Мой Сисара спокойно лежал в шатре, погрузившись в забытье. А если сквозь дремоту пробивалась боль, нечто вроде ангела или идеала опускалось рядом на колени, умащало виски бальзамом и подносило к закрытым очам магическое зеркало, сладкие, торжественные видения которого повторялись в снах и простирали отражение одеяний и залитых лунным светом крыльев над пронзенным воином, над шатром, над всем окружающим пейзажем. Непреклонная Иаиль сидела поодаль, слегка сожалея об участи пленника, но куда больше предаваясь верному ожиданию мужа Хевера. Этим ветхозаветным образом я хочу показать, что мирная прохлада и сладостная, росистая свежесть вечера вселили в мою душу надежду: не какое-то конкретное представление, а обобщенное чувство бодрости и сердечной легкости.
Разве не должно было это настроение – такое приятное, спокойное, непривычное – предвещать добро? Увы, ничего хорошего оно не принесло! Очень скоро ворвалась грубая реальность, а зло предстало во всей своей отталкивающей лживости.
Среди абсолютной тишины каменных зданий, деревьев и высокой стены внезапно раздался звук скрипнувшей оконной рамы (все окна здесь представляют собой рамы и держатся на петлях). Прежде чем я успела поднять голову и увидеть, где, на каком этаже и кем было открыто окно, дерево над головой качнулось, словно что-то его задело, а потом это «что-то» упало к моим ногам.
Часы на церкви Святого Иоанна Крестителя пробили девять. День угасал, однако тьма еще не наступила. Молодая луна помогала плохо, но яркая позолота в той точке неба, где скрылось солнце, и кристальная ясность обширного пространства над ней продлили летние сумерки. Даже в моей темной аллее можно было, выбрав место между деревьями, прочитать начертанное мелким почерком письмо, так что упавший предмет – шкатулку из слоновой кости – я без труда рассмотрела. Крышка сама открылась в моей ладони. Внутри оказались фиалки, скрывавшие плотно сложенный клочок розовой бумаги: записку, адресованную Pour la robe grise [74] , на мне же было светло-серое платье.
74
Той, что в сером платье (фр.).
Прекрасно. Было ли это послание billet-doux [75] ? О подобных вещах я, конечно, слышала, но до сих пор не имела чести видеть и тем более держать в руках. Неужели именно это ценное изобретение человечества я сжимала между указательным и большим пальцами?
Вряд ли. О такой чести я даже не мечтала. Ни один поклонник не фигурировал в моих мыслях. Все учительницы грезили о неких любовниках, а одна (излишне доверчивая) даже думала о будущем муже. Все ученицы старше четырнадцати лет знали, что когда-нибудь у них появятся женихи, а две-три и вовсе были с детства обручены по решению родителей. Однако вторгаться в царство открывавших подобные перспективы чувств и надежд мои размышления, а тем более предположения, никогда не осмеливались. Если другие учительницы выходили в город, гуляли по бульварам или хотя бы посещали мессу, то непременно (как они потом рассказывали) встречали кого-нибудь из представителей противоположного пола, чей острый, заинтересованный взгляд свидетельствовал о силе произведенного впечатления. Никак не могу сказать, что мой опыт в этом отношении мог сравниться с опытом коллег. Я ходила в церковь, гуляла, но абсолютно уверена, что никто и ни разу не обратил на меня внимания. На рю Фоссет не было ни единой девушки или женщины, которая не могла бы с гордостью заявить (и не заявляла), что встречала восхищенный взгляд голубых глаз нашего молодого доктора. И только я должна честно признаться, как бы унизительно это ни звучало, что составляла исключение: по отношению ко мне голубые глаза оставались спокойными и равнодушными. Так и получилось, что я слушала разговоры учениц и коллег, часто удивлялась их веселью, бесстрашию и довольству собой, однако ни разу не попыталась поднять голову и посмотреть вперед – на ту тропу, по которой они так уверенно шли. Итак, в моих холодных руках оказалась вовсе не мне адресованная любовная записка. Развернув ее, я немедленно убедилась в этом. И вот что прочла:
75
Любовной запиской (фр.).