Шрифт:
На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:
– Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись – сжечь надо.
Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:
– Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!
Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:
– Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.
Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.
– Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?
– Воевода-милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.
– Андрея Савиновича?
– Его, его, милостивец-князь!
– Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов… мать твою вдоль – пшел!!
Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли ноги из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезной. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:
– Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..
Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:
– Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатой сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! – Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил:
– За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли… ноги ломили… Спаси мя! – Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: – Сжечь! Сжечь! Поспею?.. – Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:
«Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад – весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью… Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я… Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!..»
Прочитав, пономарик перекрестился:
– Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!
Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
– Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить…
– Чую, Егорушко!
Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.
– Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
«Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать… Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы…»
Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.
– А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я…
Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других – мученика Христофора церковь.
– Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, – звони!
Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
– Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.
«Вот те правда, звонец! – подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь… – Вишь, привезли… Как зверей оковали, а сказывают сие „именем государя“. Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал… Ежели я и послушал у пытки, да за то, вишь, чуть самого не утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за правду – пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь…»
Прислушался пономарь и как бы задумался: