Город, небо, поле, я
вернуться

Жарков Евгений Александрович

Шрифт:

Покрышки лежали горой возле облупленного серого цеха. Каждый взял сколько мог унести или укатить, лично я решил начать с небольших колёс от легковушки. В детстве заготовка покрышек была для нас целым ритуалом. Всё начиналось 30 мая: мы шерстили ближайшие канавы и кусты, прохаживались вдоль придорожной обочины, и в лучшем случае все эти нехитрые действия доставляли нам улов более чем скромный - пять-шесть старых, потрескавшихся, с торчащими клоками проволоки, колёс. Тогда мы увеличивали радиус своих поисков, где-то через неделю подбираясь к дырявому забору маслозавода. Засев в кустах, мы высматривали момент, когда на нужной нам территории не оставалось никого могущего встать на пути между нами и кучей заветных кругляшей. В особо жаркий день от них исходил специфический духан, который тревожил наши ноздри так, как будто это была гора душистых мятных пряников. Покрышки мы сваливали обычно у кого-нибудь в сарае, чтобы конкурирующая пацанва не перетягала их с места, где мы обычно ладили костёр, к себе. Такое частенько практиковалось, даже свои, с нашей же улицы, могли умыкнуть колеса , чтобы где-нибудь там у себя в закоулке устроить пусть и маленький, но зато свой собственный костерок - не любили шумные, многолюдные сборища, а мы собирали покрышки именно для такого, чтобы все, чтобы вся улица, стар да млад. Все равно старики не сидели всю ночь вместе с нами - приходили, посиживали, говорили какие-то свои стариковские добрые и тёплые слова между собою, тянули не спеша самогоночку, прикусывали домашним салом - это всегда - и тем, кто чего с собою из дома прихватил, и как-то по-особому смотрели на костёр. Я запомнил этот взгляд - братский, родственный, как на своего. Перед полуночью на поляне оставалась уже одна молодёжь, кострище хлестал вовсю, шипела и кукожилась резина, но, что интересно, никакого духана в воздухе не чувствовалось - то ли нос уже привыкал к палёной гари, то ли всю её уносило в небо вместе с огненной пылью и копотью. Когда пламя немного оседало и костёр успокаивался, превращаясь из лохматого и неистового в достаточно мирное, тёплое и добродушное существо, в его языках оголялась калёная проволока от покрышек, торчащая в разные стороны, словно какие-то огненные космы. Я смотрел на пламя и что-то видел и вспоминал, а что это было? Может, та самая вечность, которую иногда удаётся уловить ещё и в бегущей воде, и в работающем человеке и ещё вот в некоторых таких вещах, достаточно, на первый взгляд, обыденных, но в то же самое время и невидных замыленному суетой глазу?

Первую партию покрышек мы уже снесли, и теперь я решил взяться за что-то посерьёзнее. Выудил из кучи большое мазовское колесо и покатил его перед собой. Оно оказалось тяжёлым и кое-где очень острым от торчащих из него кусков проволоки, каких-то камешков и стекольных осколков. Я катил его медленно; катил и поглядывал на городской холм. Какой же он красивый! Нет, в нём нет ничего такого, что могло бы поразить стороннего человека - ни какой-то особенной архитектуры, ни вековых дубов, ни чего такого - деревенские дома, старый костёл да развалины замка. Вот и всё. И деревья, вполне обычные тополя и, кажется, осины, яблони, сливы и алыча; груши. Но красив он не только этим, красив он тем, что это мой холм, на котором и возле которого лежит мой город. Мой город, который и моим-то никогда не был, родина, на которой мне не довелось родиться, но всё-таки я его чувствую. Чувствую физически, понимаешь? Как будто при моём создании кто-то кинул в ту таинственную душевно-телесную мешанину, из которой должен был впоследствии получится я, горсть местной земли. По-моему, я уже поменял манеру повествования. По-моему, я уже начал общаться с тобой, да? И это верно, это правильно, потому что то, о чём я хочу рассказать, не терпит никаких форм и условностей, это то, что передаётся непосредственно, из уст в уста. Я боюсь, что мне не удастся отыскать подходящих слов, не удастся построить предложений так, чтобы всё то, что во мне сейчас кипит и бурлит, нашло отклик и в тебе, мой друг, но я попытаюсь, ведь и попытка тоже может заслуживать внимания. Вот я иду; иду с покрышкой; иду и качу её по пыльной дороге, один, аккуратно, стараясь не поранить себе ладоней, потфутболивая её то и дело своим тяжелым ботинком, которым я особенно горжусь, потому что на носке у него, под кожей, приделана металлическая пластина, и ей я то и дело разламываю со всей дури кирпичи, потехи ради, на радость всем нашим пацанам и под вздохи и охи всех наших девчонок. Мне это нравится, и я всё время говорю "Представьте, что будет, если засветить по рёбрам!" - все уважительно кивают головами. Я иду и смотрю на покрышку и на свой правый ботинок, на левый не смотрю, хотя у него на носке есть точно такая же пластина, но я не люблю всё левое, и если что-то интересное находится слева от меня, то я всегда стараюсь встать так, чтобы оно оказалось справа. Итак, перед моими глазами земля, ботинок и покрышка, я иду и качу её, иду и качу, по сторонам от меня - деревья, поля, трава, где-то вдалеке пасутся коровы, над головой - небо пресно-синего, многообещающего цвета, с одинокой белой полосой от недавно пролетевшего по нему самолёта. Жарко. Тепло или жарко, как я там писал в начале? Не помню, но сейчас - тепло; почти жарко, но всё-таки тепло; если тебе знакомо ощущение летнего покоя и подвешенного состояния всего и вся, когда вокруг тебя всё такое же, каким оно было тысячу лет назад и будет таким же через тысячу лет, когда вокруг всё максимально очерчено, определено, именно таково, каким и должно быть, и всё предельно чётко, понятно, взвешено и размерено - тогда вот, вот сейчас, точнее тогда, прости, я буду путаться во временах, потому что для меня это всё: и сейчас и тогда - всё вместе, всё положено в одну банку, засолено, закатано, а я просто достаю из неё вот в данный момент и поди ж ты разберись. Как мне относиться ко всему этому? Как к тому, что было? Но ведь оно же и есть, не только было но есть, вот тут, во мне, и я всё это из себя сейчас извлекаю - вот это небо с этим самолётным следом, это поле, этих коров, этот дурацкий ботинок и колесо, которое я качу по пыльной дороге, качу, а иногда оно катится само, и я иду рядом с ним и смотрю то на ботинок, то на дорогу, иду и смотрю, иду и качу, иду и стою, уже стою, но всё равно ещё иду, стою и вижу себя со спины, стою и вижу, как я ухожу от себя вдаль, как качу колесо и смотрю на пыльную дорогу и на свой правый ботинок. Я остался стоять здесь, а он, тот, который тоже я, пошёл дальше вместе со своим колесом, туда, под горизонт, где стоит трактор, где его ждут друзья, где он однажды встретит самого себя пишущего о том, как он идёт и катит колесо и какое нынче пресно-синее небо с одиноким следом от самолёта на нём.

А я остался тут, я всех обманул, я никуда не пошёл; вот - я здесь! Господи, неужели я здесь! Я в моём городе! В том самом, моём любимом городе, каким он был много лет тому назад. Вот он, передо мной! Ну, здравствуй, моя пыльная дорога! Тебя уже нет, тебя давно заложили асфальтом, а на нём ведь ни травинке не пробиться, ни зёрнышку не упасть, и он не греет босых ног, так как ты, и дождь не может его напоить, как тебя, он вообще не живой! Какалуша, самая любимая ягода моя, здравствуй! Твоих кустов тоже уже больше нет, их вырезали, когда ставили новый забор, вырезали подло и жестоко, по-фашистски, и забор - привет!
– уже не зияет дырой, там что-то новое, монолитное и мерзопакостное. Стадо коров, эй! Вас давно всех перебили, а коты, которых поили добрые хозяйки вашим молоком - сдохли; и даже мыши, которые обгладывали по кустам кошачьи кости - и те перевелись много лет назад. А здесь вы живы, живы, живы! И я с вами, я со всеми вами! Самолёт оставил свой след - а куда он летел? На восток. Это что же, в Россию, дальше куда-нибудь? Знаешь, что самое замечательное? Он ещё не долетел! Они всё ещё в пути, я пишу, а он летит, и пассажиры, наверное, едят свои обеды и слушают... кого же они могли тогда слушать? помню - по самолётам в то время играла музыка, гитарная, испанская, вот её они и слушают. Ну да ладно. Я нагнулся и поднял с земли камешек - серый, в чёрную крапинку, пожалуй оставлю с собой - положил в карман - как душист воздух, Боже ты мой! Я могу чувствовать запахи, здесь я их чувствую, после долгого отсутствия они навалились на меня всей гурьбой - тёплый, свежий, чуть-чуть волглый аромат разомлевшей под солнцем травы, напоминает немного пар от утюга. Я срываю травинку и достаю из неё слегка поскрипывающий, виноградного цвета, почти прозрачный стебелёк. Он пахнет арбузом. Арбузом! Он пахнет! Тот, который ушёл, катя покрышку, через несколько лет почти полностью утратит обоняние, а у меня здесь царство ароматов. Арбузно-травный перемежается с мягким свеже-навозным, ещё к ним вклинивается отдалённо слышимый выхлопно-газный; и бензиновый тоже тут. Мне надо подготовиться, мне надо напитаться всем, что меня окружает, намотать на себя сотканную из здешнего пространства нить, чтобы набраться смелости и начать подъём в холм. Это нелегко, очень нелегко. Тот, который ушёл, катя покрышку, каждый день ходил здешними дорогами и стежками, но я, я-то здесь после долгого перерыва, я -то оказался здесь обманом, я уже был, но это именно был, а теперь я есть тут, понимаешь? есть. Вот он - я, и вот он - мой город. Надо сделать шаг, надо решиться. Нет, я не могу, я боюсь, я очень боюсь, а что если всё это - всего лишь сон, вдруг меня сейчас что-то выдернет отсюда? Выдернет сильно и властно, так, что оторвёт мне руку, а то ещё, чего доброго, голову? А вдруг я пойду - и всё это всего лишь декорация, всего лишь обман, не по-настоящему, кто-то решил поиздеваться надо мной? Ведь и сам я обманул. Или всё будет не то, всё будет не так, как оно было, а значит, по идее, должно быть и сейчас. Вдруг я всё это придумал? Вдруг ничего такого и не было? Ни коров, ни покрышек, ни неба, ни деревьев, ни самого города? Вдруг память, моя же память, мне лжёт, а в действительности всё было иначе и всё было хуже? Это нелегко, очень нелегко. Спросить бы того, который ушёл, катя покрышку, но нельзя, да возможно и он сам - хитроумная поделка моей памяти. А впрочем - чему быть, того не миновать, и я делаю шаг, шаг сделан...

Когда летом поднимаешься по первомайской к замку, справа, вдалеке, видны обширные слегка холмистые поля. Все они чем-то засеиваются - то кукурузой, то морковкой, то свёклой, то ещё чем. Когда жнут сено, на них ставят стога, большие и длинные, напоминающие своим видом диковинное животное овцебык. Это было нашим любимым занятием в детстве - забраться на стог и бегать по нему и прыгать, визжать и кричать, не забывая при этом всегда быть на стороже - такое наше поведение было очень не по сердцу колхозному агроному, его УАЗик мы все знали и едва только завидев, пусть даже и очень далеко, разбегались во все стороны от стога, как ошпаренные, прятались по рвам, канавам и кустам, если они были где-нибудь поблизости. Поля всегда видно отсюда, с первомайской, и всегда у меня возникает какое-то дикое, первобытное желание броситься туда, в их сторону, и бежать со всех ног, бежать по ним и бежать, пока не выбьюсь из сил и не свалюсь где-нибудь на какой-нибудь меже. Желание это настолько велико, что иногда мне очень трудно сдерживать себя.

А ещё, если посмотреть назад, то кроме маслозавода, чуть подальше, можно увидеть кладбище. Там у того, который ушёл, катя покрышку, лежит пока что один утонувший много лет назад дядька, а у меня уже достаточно народу для того, чтобы спокойно смотреть на это кладбище я не мог.

И всегда на первомайской малолюдно. А те, кто встречаются на пути - либо задумчиво глядят себе под ноги, либо весело улыбаются, хотя, наверное, это всё одни и те же люди, просто сначала они задумчивые, когда никого нет, а когда заметят тебя - на лице у них появляется улыбка, а может они просто знают то, чего не знаю я, а может вообще - догадываются кто я такой и как сюда проник или знают про то, с какой волчьей жадностью я всегда смотрю на поля справа - Бог весть, а только они такие, как я сказал.

Если идти все время прямо и в гору по первомайке, то можно выйти в центр, к замку, миновав на самом гребне подъёма новое здание библиотеки. Его ещё нет, но через пять лет его будут строить, точнее, реставрировать, в том числе мой друг, к которому я, с ещё одним своим и его другом, буду регулярно заходить и выпивать чего доведётся выпить, обычно дешёвое вино, созерцая при этом вусмерть пьяную строительную бригаду, ухитрявшуюся, непонятно как, проводить реставрацию на достойном уровне.

Ещё до библиотеки по пути обязательно встретится старый, 14-го, по-моему, века костёл Преображения Господня, стоящий у подножия замковой горы и, по преданию, соединённый с замком обширным подземным ходом. У него апельсиновая черепичная крыша и белёные, с коричневыми подтёками стены; рядом с костёлом стоит стела, на ней можно увидеть фотографии монахинь, расстрелянных немцами за, по-моему, то, что они выступили против репрессий польского и еврейского населения города. Некоторые из них, как я только что прочитал в интернете, возможно, были просто ранены и ещё живы, когда их закапывали в одну общую могилу. Обычная история для здешних мест, чуть подальше, у меня на районе есть место, где похоронено пять тысяч расстрелянных евреев, но об этом после. Кстати, монахини были позже причислены к лику святых, но это так, для полноты истории. Ни про стелу, ни про подвиг монахинь, на тот момент, когда я катил огромную мазовскую покрышку, мне не было известно ничего, в моей голове были тогда совсем другие вещи, а апельсиновая черепица костёла, кстати, теперь уже вовсе и не апельсиновая, а какого-то оттенка красного, но вот именно тогда она была апельсиновой, или же нет - если всё это ложь и моя память просто водит меня за нос; эх, спросить бы того, с покрышкой, но он мне не ответит, к сожалению, хотя цвет крыши он должен знать наверняка. Так вот дальше. Если идти по первомайке к костёлу, то справа, не настолько далеко справа, как те волшебные, манящие меня поля, а справа ровно настолько, чтобы уместиться на другой стороне дороги - я иду по левой - стоит остановка. На этой остановке мы встречались с девчонками из соседней деревни, точнее, катящему покрышку ещё только предстоят эти встречи недели где-то через две или три, а я помню, как мне было дико холодно в то время, хотя на дворе вовсю шпарило лето, но вечерами я почему-то основательно мёрз, но мёрз не везде, а именно и конкретно на этой остановке, мёрз так, что даже надевал осеннюю кофту и всё равно мёрз. Видимо, общение с дамами изрядно меня холодило. Они приходили сюда из деревни, лежащей за пару километров от города, а мы со своего района, остановка у нас была нейтральной территорией, тут мы немного общались, выпивали и решали куда дальше идти общаться и выпивать: в центр, к нам на район, к ним в деревню или вообще в мои любимые поля. Поля были хороши тем, что там никого не было, и никто не мешал, хотя мы и не делали чего-то такого, чтобы нам было необходимо удаляться именно в поля. На районе кто-то постоянно нас дёргал, подходил, говорил, здоровался, надо налить одному, второму, третьему; для выхода в город денег у нас было недостаточно, самогонка стоила вдвое дешевле водки, а закусь мы притаранивали с собой, домашнюю, помню я в то время постоянно тягал из дома пиццы, которые моя наловчившаяся печь их на размашистый, деревенский манер бабка, пекла в очень большом количестве. Деревня, откуда были девчонки, была для нас вражеской территорией, забредя на которую, мы гарантированно могли выхватить по полной. Ещё всего пару лет назад, между нашей улицей и их деревней происходили столкновения какого-то ордынского масштаба, с погромом и калечением всего и вся, взаимной ненавистью и запредельной злобой. Сейчас всё это немного поутихло, но всё равно заходить им на нашу, а нам на их землю было очень и очень опасно. Поэтому иногда мы шли в поля и жидкие, окаймляющие их, перелески, где ночное небо, подвисая на верхушках мрачных, чёрных деревьев устрашающе на нас пялилось. Дальше к горизонту, вглубь полей и рощ, оно - небо - темнело и густело ещё больше, а если глянуть на город, то над ним оно расплывалось огромной какой-то лилово-сине-розовой кляксой, всё время меняющейся в своих очертаниях и размерах. Я смотрел на него и побаивался сказать и сделать чего-нибудь лишнего, что могло бы его как-то разозлить или оскорбить; мне чудилось, что оно очень и очень внимательно следит за тем, что мы тут делаем и чем занимаемся, и кара, в случае чего, последует незамедлительно, поэтому я вёл себя осторожно, если не сказать учтиво. И часто выпадал. В смысле, на время меня отделяло от всей нашей компании, и я оставался с небом и полем наедине, не замечая больше никого и ничего вокруг, если были звёзды - долго смотрел на них, о чём-то думал, что-то вспоминал, и тогда ещё я не знал о чём я думаю, и что я вспоминаю, и почему это меня так выбрасывает куда-то, а сейчас я знаю. Я подбирал слова. Ага, вот именно так, подбирал слова ко всему окружающему, мне нужно было его как-то описать, как-то усадить в себе, своей памяти, запечатлеть, и я, не сумев найти нужных слов, потому что я просто не мог тогда этого сделать, терпеливо откладывал всё видимое мною внутрь, прямо вот куда-то туда, под сердце. А теперь - вынимаю и показываю: смотри, что у меня есть! Может быть, оно не такое красочное, как хотелось, может быть всё ещё не достаёт мне слов, чтобы явить его во всей своей густоте, но, мне кажется, что пора, дальше я не смогу, оно зачахнет и скиснет во мне, так лови же его ты - вот оно! простое ночное небо? простое поле за городом? простой, наконец-таки, город? Но нет же, нет. Присмотрись, видишь, вот здесь возле дерева, высокого, чёрного дерева, рядом с кустом стою я, а там стоит Сашка, а рядом Ромка и ещё живой Коля, и Димка, которого я не видел двести лет, а рядом с нами - деревенские девчонки, и это было всего несколько раз, когда мы встречались с ними в этом поле, под этим именно куском неба, в те именно вечера, а вернее будет сказать - ночи, среди именно этих деревьев и мы были тогда молоды, и всё начиналось и закончиться просто не могло; и деревья были молоды, и гнали по своим стволам и ветвям свежий, сладкий сок, и молодая ночь с молодым пусть и не слишком довольным нами небом, смотрела на нас, своих ровесников, с любопытством, а вечно юная земля с какой приязнью принимала нас! как согревала и какой мягкой была тогда, летом, при морозных для меня, в общем-то, вечерах! А город - да ведь он был совсем пацан, такой же озорник, как и все мы, и когда, выйдя вечером в поисках приключений на улицу, мы, сбившись в свою стайку куда-то шли в поисках чего-то нового, интересного, взаправдашнего и настоящего, он шёл вместе с нами и был вместе с нами и смеялся и пил водку и гулял с девчонками вместе с нами, и мы не думали тогда о чём-то неумолимо подстерегающем нас за горизонтом, о том, что надвинется позже, грозно и сурово, и он не думал, и вот ррраз - постарел... Не сильно, не страшно, не катастрофично, наконец, но постарел, но изменился, но другой. А мы?.. И мы. Но не там, слышишь, не там. Там-то он всё ещё тот, и Сашка всё ещё тот, и Димка тот, и Ромка тот, а я - вот он, я тот! тот! тот! и тысячу раз тот! И не там, а здесь, вот прямо среди всех этих букв, стою и пялюсь на небо, на поле, на город и вижу, что всё - то, и мне наплевать, что там за горизонтом, да и я знаю, что там за этим самым горизонтом, я вообще-то только что оттуда, но всё это потом, потом, а сейчас за горизонтом нет ничего другого, кроме бабушки, молока, коровы, озера, друзей и вечного лета, и вечного моего города, и ничего не изменится сегодня, а завтра только небо поменяет свой цвет, и взойдёт солнце, и мы придумаем себе две тысячи занятий, а по-другому будет потом, по-другому будет там, откуда пришёл я и куда ушёл катящий покрышку, но не здесь и не сейчас. Я стою на этом поле, под этим деревом, приобнимаю легко и боязливо, памятуя о грозном небе, Наташку и думаю, что какого лешего я так труслив и застенчив с ней? ведь уже как-никак почти 17 лет, я ростом с батю, здоровый лось, и можно было бы как-то и посмелей немного, ну, хотя бы прижать поближе, что ли, вон пацаны-то совсем не тушуются в отличие от... а Наташка тихо стоит, положив ладонь своей руки поверх моей и думает примерно о том же, о чём и я. Мы стоим и смотрим в одну сторону, я знаю, что там, за полем, за домами - мой дом, моя улица и я гляжу на них и любуюсь ими, хоть их и не вижу. Если я пойду прямо, всё время прямо, никуда не сворачивая, то выйду к молодой речушке-ручейку. Почему молодой? Потому что она совсем небольшая, шириною в шаг и звонко плещется в небольшом своём руслице, а плеск её напоминает задорный щенячий лай. Так вот, за той речушкой начинают тянуться дома , сначала узкой полоской, хвостом, а потом расползаются и расползаются вширь по холмам, подъёмам и спускам, словно кто-то щедро засеял ими землю; переползают через дорожный асфальт и там плодятся ещё и ещё больше; вот где-то среди тех, особо расплодившихся, зажатый в низине между подножием, или даже подножием подножия замковой горы и покатым холмом колхозного, кукурузой, хлебом и костями расстрелянных в войну людей засаженного поля, стоит и мой домишко, стоит и весь наш переулок со всем его жительством. А слева от нас шумит подсвеченный огнями и кляксой переливающегося разными оттенками ночного неба город, а рядом с городом шумит что-то ещё, шумит не сильно, но слышно, однозвучно, монолитно, без единого зазора и трещинки, аккуратно обволакивая собой пространство, намазываясь на него, словно разомлевшее от тепла, постоявшее на столе в кухне сливочное масло. Это время. Оно ждёт. Оно встало. Оно недовольно и немного шумит, но ничего поделать не может, потому что я пробрался сюда и выгнал его за город, а теперь мне недосуг, я занят, мне некогда да и незачем им заниматься, пусть себе шумит, пусть жужжит, шипит, да хоть даже вопит - мне всё равно, здесь времени нет, как однажды, в далёкие, благословенные времена его не будет совсем и какое мне может быть вообще дело до времени, когда рядом мои друзья, стоит Наташка, а впереди - только самое-самое? Слышишь вот этот звук, это тарахтенье?
– по первомайке проехал грузовик, а вон там, там, куда я смотрю, лает собака - это у нас, вот точно, ей-богу у нас, может быть даже мой пёс и гавкает; а глянь на замок - там нынче чего-то копают, археологи повадились, говорят, что будут реставрировать, хотя как?
– всего-то две башни, точнее даже и не башни, а развалюхи, четвертинки, наверное, какие-то, короче, вот только это и осталось от замка, но "хорошо бы, конечно, хорошо бы" - так мог сказать катящий покрышку, а я ничего не скажу, я знаю, как оно будет, но промолчу, для меня замок - не просто замок, для меня это - ось, вокруг которой вращается всё, мифический центр моего мира. Я смотрю на него сейчас и понимаю - как же он беззастенчиво молод, как же молоды эти его развалины, этот изгрызенный временем красный кирпич.

А я ведь не пойду к костёлу. Нет, нет; куда интереснее вот тут, где-то возле этой самой остановки свернуть налево и проулком выйти к улице, которую мы назовём, ну, пусть она будет столичная, да, столичная. Между первомайкой и столичной лежит княжеская гора - не шибко высокий, но довольно раскидистый холм, на вершине которого, вроде как, можно даже увидеть очень и очень старые надгробия. Или я путаю? Не знаю, надо дойти сначала. Итак, вот он этот проулок - очень узкий, с одинаковыми одноэтажными домишками, но не этим он мне дорог, а тем, что однажды просто сразил меня своим покоем, затерянностью и оторванностью от остального города, хотя ничего ведь такого в нём и нет. Ну да, он утопает в вишнях, яблоках и алыче, но точно так же и десятки других похожих закоулков; ну светило тогда тёплое летнее солнце, вот как сейчас; ну не было никого, абсолютно никого - ни человека, ни собаки, ни автомобиля вокруг, ни даже звука, а только нежный, тонкий, удивительно какой-то деликатный ветерочек иногда потрёпывал листву, выворачивая её наизнанку, и я чувствовал громаду городского холма справа от себя, даже не смотря на него, чувствовал, что он отдыхает и спит, согретый лучами и прикрытый сверху своим собственным кусочком неба; и на вишнях были большие бордовые ягоды, которые, как по мне, ну очень уж на любителя, не знаю, я не фанат вишни, хотя иногда, под настроение, могу оприходовать её чуть не ведро, и оскомина на моих зубах осядет на добрые несколько дней, и они будут скрипеть и очень неприятно чувствовать пищу, как будто я не хлеб, например, ем, а мою пасть продувает ураганным, холодным ветром со всех сторон; и вот так вот я тогда смотрел на всё это, а сейчас вдруг мне пришло в голову, что "В ясный полдень, на исходе лета, шел старик дорогой полевой; вырыл вишню молодую где-то и, довольный, нес ее домой", и, хотя, конечно, вовсе не вдруг, а потому что мне только что, пять минут назад, рассказала этот стих на минуту отвлёкшая меня от писанины бабушка, я... вот тут не знаю, как докончить правильно предложение, чтобы всё друг в друга влилось верно и подогналось по размеру и смыслу, поэтому доканчивать не буду никак, а напишу как есть - ощущение вот это, вот этого старика, вот такое вот: "Он глядел веселыми глазами на поля, на дальнюю межу... у дороги вишню посажу" - стопроцентно моё, хоть я не выкапывал никаких вишен тогда, а только смотрел на них, у дороги и в садах саженных-порассаженных, но ощущение покоя и радости, ясного полдня и лета - которого тогда был, правды ради, вовсе не исход, а самая что ни на есть серёдка - оно во мне воцарилось и полностью завладело мной тогда и я почувствовал - всё, больше ничего не надо, ещё капля - и я уже переполнен, будет лишнее, а сейчас - в самый раз. Понимаешь? Это был один из тех моментов в жизни, один из тех немногих, единичных моментов, когда всё понятно, всё предельно ясно, всего хватает, всё именно так, как должно быть и НИЧЕГО НЕ НАДО! Маленький проулок, лето, годы назад... я попробовал на вкус вечность и немного украдкой сорванных мною вишен, хотя никто бы мне ничего не сказал, если бы я их сорвал не украдкой, а нагло и в полный рост, ведь вокруг никого не было, кроме них, меня и вечности.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win