Шрифт:
Последняя картина выглядела так жутко, что Миколюкас вскочил как ошпаренный. Ну нет, сейчас он вовсе не намерен умирать, поскольку именно сейчас он был как никогда богат, переполнен и распален чем-то до невозможности. Это была безграничная радость от сознания того, что он, Миколас, который родился в деревне Аужбикай, рос рядом с Северюте и благодаря ей, скорее всего, научился играть, живет на свете, что он молод…
Взяв в руки свою любимую скрипицу, он с таким жаром ударил по струнам: «Коль охота мне работать — я тружусь», что даже барбос, безжизненно вытянувшийся под стеной клети, приподнял голову, а перепуганный петух всполошился: куд-куда, куда, куда… Молодежь тотчас высыпала на улицу и, балаганя, вприпрыжку устремилась вслед за Миколюкасом.
Едва ли не первой услышала музыку Северия и, не тратя времени на поиски подружки, поспешила на звуки одна. Бог весть почему именно в этот знойный день она и дома, и сейчас все время думала о Миколюкасе.
— Кабы не такой тощий, глаз не оторвешь, — снова и снова повторяла она. — А какой добрый! Во всем приходе другого такого не сыскать… Мы-то с ним вроде и не совсем чужие, росли вместе… А до чего робок… Мы с подружками и то между собой волю даем языку. Этот же слова грубого не скажет… А как играет! Слышь? Даже лес откликается. Может, и на моей свадьбе сыграет…
Она очутилась на пригорке, где на привычном месте уже сидел, поджав ноги, полевой кузнечик Миколюкас и стрекотал без передышки свою песенку. Кроме него, там пока никого не было. Северия, на этот раз уже без подружек, устремилась прямиком к нему. Музыкант, казалось, только и ждал этого. Он водил смычок спокойным, мужским, уверенным движением; струны скрипки гудом гудели, им вторила роща, и даже кузнечики притихли. Музыкант играл, не сводя глаз с приближающейся девушки. А она не была больше Северией Пукштайте из деревни Аужбикай, она стала как бы вторым «я» артиста, и этот двойник возвращался теперь назад в свою обитель — в сердце артиста. Едва завидев Северию на пригорке, Миколюкас так и впился в нее глазами, мысленно сокращая разделяющее их пространство, и когда она подошла совсем близко, не опустил взор, а глядел огромными, полными бесконечной радости и восторга очами прямо ей в лицо. И Северия так же доверчиво и простодушно смотрела на Миколюкаса. Глаза ее при этом были расширены точно под воздействием атропина и подернуты влагою. Так, бывало, глядела она на мать, когда заканчивала ткать полотно, когда раздавались раскаты грома или когда она метала копны: погляди, мол, сколько получилось, как красиво, как страшно, как здорово.
Они молча вели сейчас такой разговор: глянь, какая духотища, прямо дышать нечем, и все-таки жизнь, пусть ты даже обездоленный крепостной, сладостна и отрадна. Ни о чем Миколюкас сейчас не задумывался, лишь глядел неотрывно ей в глаза, как вглядывался он когда-то в просторы своей души. Отныне он открыл новые просторы, им он станет улыбаться, ими будет жить, благодаря им перестанет замечать горести и тяготы будней. Северия тоже не проронила ни слова, а лишь уселась рядом и стала полевички да незабудки срывать, в метелочку их складывать. Наконец она сказала:
— Давай я тебе, Миколюкас, эту метелку к картузу прицеплю, кучера самого Патс-Памарняцкаса с его павлиньим пером за пояс заткнешь…
И рассмеялась. Засмеялся, перестав играть, и Миколюкас, правда, не вслух, про себя. Он почувствовал, как сладостно стиснуло грудь и защекотало в горле, к которому подступил булькающий комок, и как участилось дыхание.
И больше он уже не играл. К чему? Ведь сейчас во всем его теле, в каждой его частице звучала иная музыка, которую невозможно было и выразить с помощью жалкой скрипчонки и еще более убогого искусства.
Они сидели вдвоем и ни о чем больше не говорили. Им было хорошо вместе. Так хорошо бывает распустившимся полевым цветам. Они тянутся ввысь, испускают аромат, выбрасывают в стороны листочки и никнут под тяжестью головок. Они — луговая краса, и оттого манят взоры всего живого. И ни одна букашка не минует их без того, чтобы не запечатлеть свой поцелуй, не опуститься на них передохнуть. И только бездушный человек так и жаждет сорвать его, чтобы затем, повертев бесцельно в руках, отшвырнуть в сторону, где тот увянет до срока в забвении.
Что могли сказать друг другу эти двое? Что любят один другого, что им хорошо вместе? Но ведь это и без слов понятно! Яснее ясного. Словами можно выразить или не все, или чересчур много, и этим остудить сердечный пыл. Слова что пар: вырвутся, а перемены в душе никакой.
Надсмотрщик из имения Савейкяй по прозвищу Дайся так и просиял, увидев, что деревенская молодежь еще не появилась в низинке. От духоты всех одолела какая-то медлительность. Сегодня люди шли сюда вроде бы безо всякой цели, а стоило музыке смолкнуть, как они и вовсе остановились — одни поболтать, другие цветов нарвать. Под горкой, на краю луга, продолжала сидеть все та же компания — Миколюкас Шюкшта да Северия Пукштайте. Поскольку никого постарше рядом не было, старик распорядитель мог запросто присоединиться к ним. С легким сердцем, в приподнятом настроении вышел он упругим шагом из лесу на край луга. Глаза его радостно заблестели, как будто он увидел после долгой разлуки кого-то из близких или родных. Казалось, он вот-вот бросится вперед, прижмет к груди и расцелует юную парочку. Хотя при чем тут парочка: Дайся никого не видел перед собой, кроме девушки, а парня, хотя тот сидел почти вплотную к ней, не замечал. Так не замечают сопровождающего слугу, когда хотят поздороваться с его госпожой или господином. Да и вообще на этот раз Гейше ничего больше не видел вокруг: ни величаво колышущейся ржи, ни пестрого многотравья лугов, которыми он брел сюда, ни бурого сегодня неба, ни такого же бурого тяжелого воздуха. Он видел только одну Северию, поскольку к ней единственной был прикован его внутренний взор, заменявший сейчас глаза.
Сидящие сразу же увидели вынырнувшего из рощицы завсегдатая деревенских гулянок, но при виде его им, по правде говоря, не стало ни жарко, ни холодно. Они проследили за ним глазами и подметили его легкую походку, не похожую на ту размеренную, которая отличала его в выходные дни. Они следили глазами, как он направляется прямо к ним, и почувствовали, что сегодня все преобразилось и они уже не хотят, чтобы кто-то чужой вторгался в мир, который они только что создали для себя, для себя одних, и куда они ревниво не хотели впускать постороннего — дышать одним с ними воздухом, возмущать спокойствие волшебного храма их любви.