Шрифт:
Противники войн и милитаризма, коммунары низвергли Вандомскую колонну — памятник наполеоновских завоевательных войн.
Никогда прежде народные массы Парижа не жили такой волнующей, захватывающей, поистине творческой жизнью. Сразу же начали вводить законы, облегчающие труд рабочих. Женщины приняли участие в государственной деятельности. Многие передовые люди других стран и национальностей входили в Совет Коммуны, становились под ружье, творили и боролись плечом к плечу с жителями революционного Парижа.
Гюго узнавал о событиях в Париже лишь из газет. Односторонние, пристрастные сообщения извращали весь характер деятельности Коммуны.
— Эти вандалы повергнут в мрак центр мировой культуры. О ужас, они низвергли Вандомскую колонну! — вопили буржуазные писаки.
— Эти безвестные люди, объявившие себя властителями Парижа, кровожадны, они грозят уничтожением заложников, — визжали цепные псы Тьер а и Бисмарка.
А между тем именно излишнее милосердие к врагам, недостаточная решительность и последовательность в уничтожении основ буржуазной собственности, буржуазных прав оказались роковыми для Парижской коммуны. Окруженные врагами, отгороженные кольцом вражеской осады от всей страны, коммунары вдохновенно закладывали основы справедливого общества будущего и хотели при этом не запятнать рук кровью, не ущемить буржуазных свобод. В Париже продолжали выходить газеты различных политических направлений. Гюго особенно внимательно прислушивался к голосам своих друзей, редакторов и сотрудников газеты «Раппель». Но и они не могли до конца порвать со своими заблуждениями и подняться до того великого и нового, что нес с собой человечеству первый опыт диктатуры пролетариата.
Старый поэт горестно взирает на происходящие события:
О время страшное! Среди его смятенья, Где явью стал кошмар и былью — наважденье, Простерта мысль моя, и шествуют по ней Событья, громоздясь все выше и черней… И если б вы теперь мне в душу поглядели, Где яростные дни и скорбные недели Оставили следы, — подумали бы вы: Здесь только что прошли стопою тяжкой львы.Гюго ясно видит одно — версальцы враждебны Франции. Тьера и Национальное собрание с его реакционным большинством он не может принять. Это враги, враги народа, они ненавистны ему. А Коммуна?..
«Коммуна! Как это могло быть прекрасно, особенно в сопоставлении с этим омерзительным Национальным собранием, — пишет он Мерису. — Но увы!» Ему кажется несвоевременной эта борьба французов против французов перед лицом врага. Лучше было бы отнести все это в будущее, а сейчас примириться, дать народу отдых, восстановить единство Франции и Парижа. Он верит в Коммуну будущего: «Рано или поздно Париж станет коммуной», но не хочет признать живой, реальной коммуны настоящего.
Болезненно переносит он весть о низвержении Вандомской колонны, памятника французской славы, воспетого им когда-то в торжественной оде. И надменная тень мертвой колонны заслоняет от него живой блеск великих начинаний. Он не понял, не сумел понять смысла происходящих событий. Он остался в грозные дни сторонним наблюдателем, занял позицию над схваткой.
«Наступит ли конец? Закончится ли раздор?» — взывает Гюго, как будто забыв о том, что «примирение» было бы для революционного Парижа капитуляцией перед буржуазно-реакционным Версалем.
Он гневно осуждает версальское правительство:
Безумцы! Разве нет у вас других забот, Как ставши лагерем у крепостных ворот И город собственный замкнув в кольцо блокады, Сограждан подвергать всем ужасам осады?Но и коммунаров он укоряет, полагая, что они жертвы горестного заблуждения:
А ты, о доблестный несчастный мой Париж, Ты, лев израненный, себя ты не щадишь И раны свежие добавить хочешь к старым? Как! Ваша родина под вашим же ударом?И приходит день, когда противостояние двух лагерей — Коммуны Парижа и правительства Франции — превращается в жестокую гражданскую войну. Тьер, столь «великодушно» отпущенный коммунарами на свободу, действует. Организована и снаряжена армия под предводительством Мак-Магона. Войну с пруссаками Мак-Магон проиграл, он привел армию к позорной катастрофе в Седане, зато здесь он развернется, здесь он «покажет себя»! Пушки наведены на город. Снова летят ядра, разрываются бомбы над мирными кварталами.
Коммунары героически защищают Париж. Им трудно. У них нет обученной армии, они не готовы к длительной обороне. Появляется талантливый военачальник — поляк Домбровский. Но где-то затаилось предательство. У кого-то не хватило бдительности, и враг прорвался. 21 мая версальцы вступили в Париж через незащищенные ворота Сен-Клу.
И в этот страшный час народ не сдается. На баррикады! Оборонять каждую улицу, каждый дом! Мужчины, женщины, дети — все к оружию! Пядь за пядью отступают они под натиском армии, под обстрелом орудий. Неделя жестоких боев в горящем Париже. В воскресенье 28 мая версальцы торжествуют победу.
Горы трупов у стен. Раненых приканчивают прикладами, пленников расстреливают без суда. К стенке ставят детей, стариков, женщин. Где же оно, хваленое милосердие, о котором плакали крокодиловыми слезами буржуазные писаки, обвинявшие коммунаров в жестокости?
«Люди разделились на победителей и побежденных, — писал Гюго через несколько лет, вспоминая события этих дней… — Единодушный вопль „Vae victis“ [15] раздавался по всей Европе. То, что тогда происходило, можно выразить немногими словами: полное отсутствие жалости. Жестокие убивали, неистовые аплодировали, мертвецы и трусы безмолвствовали. Правительства иностранных государств выступали как сообщники победителей; это делалось двояким образом: правительства-предатели усмехались, правительства-подлецы закрывали свои границы перед побежденными».
15
Горе побежденным.