Шрифт:
Ведь Кмициц столько времени обуздывал своих татар, что теперь, когда он дал им волю, они точно обезумели среди резни и разрушения. Они словно хотели перещеголять друг друга, и так как никого не могли брать в плен, то с утра до вечера купались в человеческой крови.
Сам пан Кмициц, в сердце которого было немало дикости, тоже гулял вовсю, и хотя он не пачкал своих рук в крови беззащитных, но все же с удовольствием смотрел на ее пролитие. Душа его была спокойна, совесть его не мучила: проливать кровь не поляков, да еще вдобавок еретиков, он считал делом, угодным Богу и особенно святым мученикам за веру.
Ведь курфюрст, ленник и слуга Речи Посполитой, живший ее благодеяниями, первый поднял святотатственную руку на свою повелительницу, — стало быть, он заслуживал кары, и пан Кмициц был только орудием Божьего гнева.
И по вечерам он спокойно читал молитвы при свете пылающих немецких селений, а когда крики и стоны избиваемых жителей сбивали его, он начинал молитву с начала, чтобы не отягощать свою душу грехом нерадения.
Но не одни только жестокие чувства жили в его сердце — порой его волновали воспоминания прежних лет. Часто вспоминались ему те времена, когда он так удачно воевал с Хованским, и как живые вставали перед его глазами его прежние товарищи: и Кокосинский, и огромный Кульвец-Гиппоцентавр, и рябой Раницкий, в жилах которого текла сенаторская кровь, и Углик, игравший на чекане, и Рекуц, который никогда не запятнал себя человеческой кровью, и Зенд, так искусно подражавший голосам птиц и зверей.
Все они, кроме одного разве Рекуца, жарятся на адском огне… Эх, погуляли бы они теперь, напились бы крови человеческой, во славу Господню и на благо Речи Посполитой!..
И вздыхал пан Андрей при мысли, как пагубно своеволие, если оно с юных лет преграждает дорогу к прекрасным поступкам на веки веков.
Но чаще всего вздыхал он по Оленьке. Чем дальше углублялся он в Пруссию, тем больнее горели раны его сердца. И каждый день почти он разговаривал в душе со своей девушкой: «Голубка моя, ты обо мне, быть может, уже забыла, а если и вспоминаешь, то с ненавистью… А я, далеко ли, близко ли, ночью и днем трудясь для отчизны, все о тебе думаю, и душа летит к тебе через леса и воды, чтобы лечь у твоих ног, как измученная птица. Речи Посполитой и тебе я отдам всю мою кровь, но горе мне, если ты навсегда будешь считать меня преступником!»
С такими чувствами и мыслями он подвигался все дальше на север вдоль границы, жег, резал, никого не щадил. И страшная тоска душила его. Он хотел бы быть уже в Таурогах, а между тем путь был еще так далек и так труден, ибо во всей прусской провинции поднялась тревога.
Все живое хваталось за оружие, чтобы дать отпор страшному гостю; стягивались гарнизоны даже из самых отдаленных городов, формировались полки, и, в конце концов, против каждого татарина пруссаки могли выставить двадцать человек.
Кмициц набрасывался на эти отряды, как коршун, громил, резал, вешал, а сам вывертывался, скрывался и снова выплывал на волнах огня. Он уже не мог подвигаться так быстро, как раньше. Не раз ему приходилось татарским манером уходить в леса, по целым неделям таиться в лесных чащах или в приозерных тростниках. Жители выходили против него все в большем количестве и травили его, как волка, а он кусался, как волк, который одной хваткой душит насмерть, и не только защищался, но и сам нападал.
Как добросовестный мастер своего дела, он, несмотря на то что его преследовали, порою оставался в какой-нибудь местности до тех пор, пока не истреблял огнем и мечом все вокруг на несколько миль.
Имя его, которое узнали каким-то непонятным образом, переходило из уст в уста и повторялось с ужасом до самых берегов Балтийского моря.
Хотя пан Бабинич и мог снова вернуться в пределы Речи Посполитой и, несмотря на присутствие шведских гарнизонов, быстро направиться в Тауроги, но он не захотел этого делать, так как хотел послужить не только себе, но и Речи Посполитой.
Между тем пришли известия, которые воодушевили местных жителей, наполнили сердца их жаждой обороны и мести и страшной болью отдались в душе пана Андрея. Грянула весть о великой битве под Варшавой, которую будто бы проиграл польский король. «Карл-Густав и курфюрст разбили все войска Казимира! — радостно повторяли во всей Пруссии. — Варшава снова взята! Это самая большая победа за всю войну, теперь конец Речи Посполитой!»
Все люди, которых хватали татары и пытали на угольях, повторяли то же самое; некоторые известия были преувеличены, как это всегда бывает в тревожное военное время. Судя по этим известиям, войска были разбиты наголову, гетманы пали, а Ян Казимир был в плену.
Значит, все кончилось? Значит, победоносное восстание Речи Посполитой было только пустым призраком? Столько сил, столько войск, столько великих людей и знаменитых воинов: гетманы, король, пан Чарнецкий со своей необыкновенной дивизией, пан маршал коронный и другие паны со своими отрядами — все это пропало, развеялось как дым? И в несчастной стране нет больше других защитников, кроме отдельных партизанских отрядов, которые, при известии о поражении, рассеются как туман?
Пан Кмициц рвал на себе волосы и прикладывал к пылающему лбу горсти холодной земли.
«Погибну и я! — думал он. — Но сначала затоплю эту землю кровью!»
И он стал воевать с каким-то отчаянием. Он больше не скрывался, не прятался в лесах и тростниках, он искал смерти. Как безумный, бросался он на отряды, которые были в три раза сильнее его, и разбивал их в пух и прах. В татарах его умерли последние остатки человеческих чувств — они превратились в стадо диких зверей. Эти хищники, не слишком пригодные в открытой битве, искони привыкшие действовать хитростью и коварством, теперь, благодаря постоянным битвам и постоянному военному опыту, превратились в отряд, который мог бы грудью встретить лучшую конницу в мире, мог бы разбивать даже колонны шведской далекарлийской гвардии. В стычках с вооруженными массами пруссаков сотня этих татар легко разбивала отряды из двухсот и трехсот мушкетеров.