Шрифт:
Не раз казалось, что этот бешеный человек, чтобы унять жар своей воспаленной любовью души, купал ее в крови… Иной раз он сам отправлялся в поход. Он побеждал всюду. Вырезал шайки мятежников, взятым в плен мужикам велел отрубать правые руки и отпускал их домой.
Тауроги, точно стеной, были окружены тем ужасом, который наводило на всех его имя. Даже более значительные отряды конфедератов не смели заходить дальше Россией.
Могильная тишина была кругом, а он из немецких бродяг и местных мужиков формировал все новые полки, которые содержал на деньги, выжатые из мещан. Силы его росли на тот случай, если бы пришлось идти на помощь князю в решительную минуту.
Более верного и страшного слуги Богуслав не мог бы найти.
Но зато на Анусю Сакович смотрел своими страшными бледноголубыми глазами все нежнее и играл ей на лютне.
Жизнь в Таурогах текла для Ануси весело, а для Оленьки тяжело и однообразно. Одна сияла лучами веселья, как светлячок ночью; другая становилась все бледнее, серьезнее, строже, черные брови ее все чаще хмурились, и, наконец, ее прозвали монашкой. И действительно, в ней было что-то, напоминавшее монахиню.
Она стала осваиваться с мыслью, что пойдет в монастырь, что сам Господь ведет ее стезею страдания и разочарований в монастырскую келью.
Это была уже не та девушка с прелестным румянцем на лице и счастьем в глазах, не та Оленька, которая когда-то в санях со своим женихом, Андреем Кмицицем, кричала: «Гей! Гей!»
Наступила весна. Воды Балтийского моря, освободившись от ледяных оков, вздымались под легким, теплым ветром; зацвели деревья, запестрели цветы, солнце стало пригревать сильнее, а бедная девушка все еще тщетно дожидалась конца своего плена. Ануся не желала бежать: в стране было страшное волнение.
Огонь и меч поразили страну от края до края. Кто зимой не взялся за оружие, тот брался за него теперь: весеннее тепло делало войну более легкой.
Известия, как ласточки, залетали в Тауроги — иногда грозные, иногда утешительные. И те и другие девушка встречала с молитвой, со слезами радости или грусти.
Прежде всего заговорили о поголовном восстании всего народа. Сколько деревьев было в лесах Речи Посполитой, сколько колосьев колыхалось на ее полях, сколько звезд светило по ночам между Татрами и Балтийским морем — столько воинов восстало теперь против шведов. Была здесь и шляхта, рожденная для меча и войны, были здесь и пахари, вздымавшие землю плугами и засевавшие ее зерном; были здесь торговцы и ремесленники городские, были здесь и пчеловоды лесные, были смолокуры, были дровосеки, были степные скотоводы — все они схватились за оружие, чтобы прогнать из родимой земли насильника.
И шведы тонули в этом море…
К изумлению всего мира, недавно бессильная еще Речь Посполитая нашла в свою защиту больше сабель, чем мог ей дать император австрийский или король французский.
Потом пришли известия о Карле-Густаве, о том, что он шел в глубь Речи Посполитой, проливая реки крови и все вокруг застилая дымом пожаров. С минуты на минуту ожидали известий о его смерти или о гибели всего шведского войска.
Имя Чарнецкого звучало все громче от края до края — сердца неприятелей оно наполняло ужасом, сердца поляков надеждой.
«Разбил под Козеницами!» — говорили сегодня; «Разбил под Ярославом!» — повторяли неделю спустя; «Разбил под Сандомиром!» — повторяло далекое эхо. Все только удивлялись, откуда он берет еще шведов после таких разгромов.
Наконец прилетели новые стаи ласточек, а с ними молва принесла слух о том, что король и вся шведская армия окружены поляками между Саном и Вислой.
Сам Сакович перестал ездить в экспедиции, он лишь писал письма по ночам и рассылал их во все стороны.
Мечник точно с ума сходил. Каждый день вечером он вбегал к Оленьке с новыми известиями. Порой он кусал пальцы от досады, что ему приходится сидеть в Таурогах. Тосковала по войне душа старого солдата… Наконец старик стал запираться в своей комнате и думать о чем-то по целым часам. Однажды он схватил Оленьку в объятия, разрыдался и сказал:
— Мила ты мне, дочурка моя, но отчизна милее!
И на следующий день, на рассвете, он исчез, точно сквозь землю провалился.
Оленька нашла только его письмо и прочла в нем:
«Благослови тебя Бог, дитя дорогое! Я понимал прекрасно, что они стерегут тебя, а не меня и что самому мне легче будет бежать. Пусть Господь меня осудить, если я сделал это, сиротка, из недостатка отеческих чувств к тебе. Но мука моя была сильнее моего терпения, и, клянусь Господом Богом, я не мог дольше высидеть. Когда я думал, что там льется польская кровь за отчизну и свободу и в потоках ее нет ни единой капли моей крови, — мне казалось, что ангелы Господни за это осудят меня. Не родись я на нашей Жмуди святой, где живы любовь к отчизне и мужество, не родись я шляхтичем и Биллевичем — я бы остался с тобою и берег бы тебя. Но ты, будь ты мужчиной, сделала бы то же самое, а потому простишь меня, что я оставил тебя во львиной пасти, как Даниила. Но Господь спас его по милосердию Своему, а потому и я теперь полагаю, что защита Пресвятой Девы, Царицы нашей, будет для тебя надежнее моей».
Оленька залила письмо слезами, но полюбила дядю за этот поступок еще больше, ибо ее сердце наполнилось гордостью. Между тем в Таурогах поднялся немалый переполох. Сам Сакович, взбешенный, ворвался в комнату девушки и, не снимая шапки с головы, спросил:
— Где ваш дядя, ваць-панна?
— Где все, кроме изменников, — на бранном поле!
— Вы знали об этом! — крикнул староста.
А она, вместо того чтобы смутиться, сделала по направлению к нему несколько шагов и, смерив его с ног до головы, с невыразимым презрением ответила: