Шрифт:
— А чего же ты, как коза рогатая, ее встретила?
— Я думала, что ее подослал Богуслав! Почем я знала? Я всего здесь боюсь!
— Ее подослал? Должно быть, сам Бог ему это внушил! А вертлява она, как козочка… Будь я моложе, я бы за себя не поручился! Хоть и теперь еще я не так уж стар…
Оленька совсем развеселилась и, опершись руками о колени, повернула головку, подражая Анусе, и, косясь на мечника, спросила:
— Вот как, дядюшка? Да вы, кажется, из этой муки хотите мне выпечь тетушку?
— Ну, ну, молчи! — ответил мечник.
Но улыбнулся и стал покручивать усы, а потом прибавил:
— Ведь она и такую буку, как ты, расшевелила! Я уверен, что вы очень подружитесь.
И пан Томаш не ошибся. Скоро обе девушки очень сдружились, быть может, оттого, что обе они были противоположностью по отношению друг к другу. У одной была сильная душа, глубина чувств, твердость воли и ум; другая отличалась добрым сердцем и чистотой мыслей, но была ветрена.
Одна своим тихим лицом, золотистыми волосами, необыкновенным спокойствием и прелестью напоминала Психею; другая — настоящая чернавка — походила на шаловливого чертенка, который сбивает по ночам людей с дороги и смеется над их огорчениями. Офицеры, оставшиеся в Таурогах, видели их обеих каждый день и готовы были целовать Оленьке ноги, а Анусю в губы.
Кетлинг, в котором была душа шотландского горца, полная меланхолии, обожал и боготворил Оленьку, Анусю же невзлюбил с первого взгляда. Она платила ему тем же и вознаграждала себя кокетничаньем с Брауном и со всеми остальными, не исключая и самого мечника россиенского.
Ануся скоро признала превосходство своей подруги и со всей откровенностью говорила мечнику:
— Она двумя словами скажет больше, чем я своей болтовней за весь день.
Одного только недостатка не могла исправить серьезная панна в своей легкомысленной подруге — кокетства. Стоило только Анусе услышать звон шпор в коридоре, как она сейчас же вспоминала, что что-то забыла, хочет что-то посмотреть, хочет узнать новости о Сапеге, выбегала в коридор, вихрем мчалась навстречу офицеру и, наткнувшись на него, говорила:
— Ах, как вы меня напугали!
Потом начинался разговор, панна теребила пальчиками передник, поглядывала исподлобья, строила разные гримаски, перед которыми не могли устоять самые твердые сердца.
Оленьку особенно злило это кокетство, потому что через несколько дней после их знакомства Ануся призналась ей в тайной любви к Бабиничу. Они часто об этом говорили.
— Другие, точно нищие, умоляли меня о любви, — говорила Ануся, — а он, этот орел, охотнее смотрел на своих татар, чем на меня, а говорил со мной всегда так, точно приказывал: «Выходите, ваць-панна!..», «Кушайте, ваць-панна!..», «Пейте, ваць-панна!» Нельзя сказать, чтобы он был груб, нет; он был даже заботлив ко мне. В Красноставе я подумала: «Не смотришь на меня — ладно. Вот увидим!» А в Лончной я уже была по уши влюблена… То и дело смотрела в его серые глаза, и когда, бывало, он засмеется, и я радовалась, точно я была его невольницей.
Оленька поникла головой. И ей вспомнились серые глаза. И тот говорил так, точно вечно командовал, и у него была такая же удаль, только совести не было и страха Божьего.
Ануся, отдавшись воспоминаниям, продолжала:
— Когда он с буздыганом несся на коне по полю, мне казалось, что это орел или гетман какой! Татары боялись его как огня. Куда бы он ни являлся, все ему повиновались. Многих достойных кавалеров видела я в Лубнах, но такого, которого бы я так боялась, я еще никогда не видала.
— Если Бог судил его тебе, он будет твой, а что он не любит тебя, я этому не верю…
— Немножко и любит, может, но немножко… другую больше. Он сам не раз говорил: «Счастье ваше, что я ни забыть, ни разлюбить не могу, а не то лучше бы козу на сохранение волку отдать, чем мне такую панну!»
— Что же ты ответила?
— Я сказала так: «Почем вы знаете, что я бы вас полюбила?» А он ответил: «Я бы спрашивать не стал!» Ну и что поделаешь с таким? Дура та, которая его не любит! У нее, верно, черствое сердце! Я спрашивала, как ее имя, но он не захотел сказать «Лучше, говорит, этого не касаться, это моя рана, а другая рана — Радзивиллы-изменники!» И лицо у него становилось таким страшным, что я готова была от него в мышиную нору спрятаться… Я его боялась! Да что говорить, он не для меня, не для меня!..
— Помолись за него и за себя святому Николаю. Мне тетка говорила, что это лучший покровитель в таких случаях. Смотри только, не прогневай его, кокетничая с другими!
— Больше не буду, только чуть-чуть… вот столько! Вот столько!
И Ануся показывала на мизинце, насколько она позволит себе кокетничать, чтобы не разгневать святого Николая.
— Я делаю это не из пустой шаловливости, — объясняла она мечнику, которого тоже начало злить ее кокетничанье, — это необходимо потому, что, если нам офицеры не помогут, нам никогда не выбраться отсюда.
— Ну, с Брауном вы не сладите!
— Браун уже влюблен, — ответила она тоненьким голосом, опуская глазки.
— А Фитц-Грегори?
— Влюблен, — ответила она еще более тоненьким голоском.
— А Оттенгаген?
— Влюблен.
— А фон Ирбен?
— Влюблен.
— А чтоб вас! Вижу я, ваць-панна, с одним Кетлингом вы не справились.
— Терпеть я его не могу! Зато с ним кто-то другой справился! Мы у него разрешения спрашивать не будем!
— И вы полагаете, ваць-панна, что, если мы захотим бежать, они мешать не будут?