Шрифт:
— «Всех отправлять! Всех!» — негодовал сержант. — Пойди пойми его: вчера — одно, сегодня — другое. Вчера едва рожу мне не начистил — обоз на двое саней я увеличил.
— Барахлишко, может, гоношишь — как не почистить, — назидательно вставил Урусов.
— Какое там барахлишко! Барахлишко. Для вашего же брата придерживаешь лишнюю тряпку.
— То тряпка, а то человек. Разница все-таки.
— А если он не нашей части, человек-то?
— Значит, подыхай? — вмешался Охватов.
— Я не сказал: подыхай. Не сказал и не скажу. Не так я воспитан. Человек у нас — первое дело. О чем говорим. Да, слушай-ка, — спохватился сержант, — я это что с вами разговариваю? Вы что для меня? А ну-ка, знай свое дело. Вон ваш старшина. Вон, правее пушки. Давайте его на площадь. Только живо у меня, ждать не буду!
Старшина Пушкарев лежал на притоптанном, в сукровице, снегу и был без сознания. Кто-то сердобольный из кавалеристов впопыхах набросил на него старую суконную попону с нашивными звездами по углам. Все лицо у старшины было под одной коростой, и только на переносице свежо блестела плохо свертывающаяся на морозе кровь.— Ох, не жилец он, — по-бабьи слезно вздохнул Урусов и, достав из своего мешка рубаху, располосовал ее, начал забинтовывать лицо старшины. Охватов взялся оттирать снегом его скрюченные руки.
От саней прибежал сам капитан. Дыша как запаленный конь, издали еще закричал:— Эй вы, камские! Камские! Генерала ведь вы ухлопали. Это же генерал. Командир 134-й пехотной дивизии генерал Кохенгаузен. — Фамилию генерала капитан произнес нараспев. Толстые губы у него порозовели, глаза зажглись, и оттого капитан казался здоровее и моложе. — Там одних орденов на полпуда. И Железный крест в золоте — самая высокая воинская награда у немцев. Ну гусь лапчатый. Ладно вы его. А главное-то в том, что и генералы немецкие пошли в расход. Пошли. А это ваш? — капитан кивнул на старшину.
— Наш, товарищ капитан. Он командовал всей обороной. Старшина Пушкарев.
— Давайте за мной своего старшину. Сейчас мы его на первые сани — и галопом.
Урусов и Охватов сгребли Пушкарева, понесли за капитаном, а тот шагал бодро, сознавая, как приятно огорошит командира полка своим докладом.— Нам бы, товарищ капитан, грамм по сто еще, — цыганил Урусов, угадывая, что капитан в хорошем настроении. — За эту ночь не знай, как не окоченели до смерти.
— Распоряжусь выдать по двести. Хватит по двести?
— Так точно, товарищ капитан, хватит.
— Вас тут сколько было?
— Было-то? Мы вот — команда, артиллеристы да саперов, может, человек с десяток. Словом, штыков сорок. Ну чуть меньше.
— А держали колонну.
— Человек — великая сила.
— Да так ли уж великая, — заулыбался капитан. — Вот что ты есть сам по себе? Ну?
— Как есть ничего, товарищ капитан, — угодливо согласился Урусов.
— И все-таки врешь. Через одного сила в войске, и беда наша, что мы часто забываем об этом.
— Вот верно, товарищ капитал.
— У тебя, гляжу, и так верно, и так верно.
Урусов опять умолк, думая: «Что скажешь, с тем и соглашусь, лишь бы старшину хорошо да побыстрей приустроить». Капитан поглядел на Урусова и по глазам понял его хитрость, перестал с ним разговаривать. До площади шли молча. На площади было много людей, лошадей, подвод. Кавалеристы, довольные утренним боем, в котором положили более сотни немцев, чересчур громко говорили, смеялись, переругивались. В обстановке подъема духа каждый был ошибочно уверен, что ему теперь не страшны никакие опасности, потому что самое страшное пережито. За счет убитых немцев почти все обзавелись зажигалками, алюминиевыми котелками, портсигарами, складными ножиками и гадко пахнущим порошком против насекомых. Все эти предметы солдатского быта у немцев были непривычно хорошо отделаны и потому казались чужими, вызывали у бойцов неприязнь — к ним надо было привыкать. Под обгоревшим ракитником топилась походная кухня; чуть в стороне от нее на снарядных ящиках сидели бойцы и хохотали, передавая из рук в руки немецкий цветной журнал, населенный голыми девицами.— Вот это да! — все басил какой-то боец и прищелкивал языком так громко, будто стрелял из карабина. — Вот это да!
Старшину Пушкарева по распоряжению капитана уложили на первую подводу вместе с ранеными кавалеристами, которые покорно потеснились; только один пожилой, у которого было развалено правое плечо, скрипел зубами и упорно не хотел пускать Пушкарева.— Ты не брыкайся, а то кокну — и не оклемаешься! — пригрозил ему Охватов. Сказано было это с такой силой, что пожилой сразу притих, только вздохнул напоследок:
— Господи, да что же это такое!
Уже в санях, вероятно от толчков, Пушкарев пришел в себя, попросил пить. Охватов сбегал к кухне, принес теплой воды, напоил и старшину, и пожилого кавалериста, схваченного приступом озноба. А Урусов все втолковывал Пушкареву, чтобы тот, если останется годным к строю, возвращался в свою, Камскую, дивизию.— Мы с Охватовым ждать станем. Слышишь, землячок?
Пушкарев только глазами показал, что все слышал и все понял — говорить ему было не под силу. Четыре подводы — три санные и одна на летнем ходу — двинулись из деревни. Кони взяли недружно, чуя нелегкую дорогу.