Шрифт:
Он гулял, пока солнце не скатилось к западу. Приблизившись к изгороди, он заглянул во двор. В окнах столовой отражался свет зажженных свечей, уже стоявших на столе. Мойше вспомнил, что Гителе любит благословлять свечи чуть раньше положенного времени. Покинув сад, Мойше вошел в дом.
На застеленном свежей скатертью столе в углу стоял ряд больших начищенных серебряных подсвечников, а между ними — семейная реликвия, светильник, которым пользовались только по большим праздникам: как бы полусемисвечник, с тремя рожками вдоль и четверным, спереди отходящим от среднего. В центре стоял светильник с основанием в виде трех лап. Так как свечей было много, а светильник к тому же был высок, Гителе, женщине среднего роста, было трудно, а быть может, и невозможно обвести, как полагается при благословении, руками весь ряд свечей; для нее, так повелось издавна, поставили скамеечку.
Гителе еще не успела поставить ногу на скамеечку, а слезы уже навернулись у нее на глаза. Она взглянула на мужа и детей, стоявших у стола, за которых она сейчас — за всех вместе и за каждого в отдельности — будет молить Бога. Мойше, тоже окинув взглядом присутствующих, вдруг заметил, что недостает Алтера, и решил подняться к нему.
Алтер, которому по случаю праздника сменили постельное белье, лежал на кровати лицом к окну. Казалось, он только что проделал какую-то очень тяжелую работу и сильно устал. Но глаза у него были ясные, осмысленные. Услыхав шаги брата, Алтер повернул к нему лицо.
— Как поживаешь, Алтер? — спросил Мойше.
— Я, кажется, выздоравливаю, — ответил Алтер.
В тоне и взгляде брата, во всем его облике Мойше заметил что-то новое, какую-то перемену. Хотя Алтер был бледен и немощен, он теперь производил впечатление человека, родившегося заново. Мойше вспомнил слова доктора Яновского в тот вечер, когда с Алтером после ухода Лузи случился припадок. Он наклонился и громко сказал Алтеру на ухо:
— С Новым счастливым годом! Сегодня канун Нового года! Знаешь?
— Канун Нового года? Нет, не помню…
Мойше сошел вниз. Гителе стояла на скамеечке в белом шелковом платке, заложенном за уши. Ладонями она закрывала глаза, сквозь ее пальцы текли слезы…
Заходящее солнце освещало одинокую холостяцкую комнату Алтера. Алтер лежал и тихо плакал, вспоминая прошедшие годы, которые улетели невесть куда, и думал о своем будущем. Выплакавшись, он осторожно скинул одеяло, встал с постели и, с трудом передвигая ногами, добрался до окна. И долго, долго смотрел на заходящее за деревьями солнце.
X
Тучи
Неизвестно каким образом, но в далеком губернском городе узнали об истории с портретом, в который помещики стреляли во время кутежа. Возможно, что Свентиславский, получив выкупные деньги, сам же и донес, опасаясь, как бы в конце концов правда не вышла наружу. Ходил слух, что Свентиславского арестовали — но за что? Не исключено, что его посадили за какую-нибудь другую жульническую махинацию.
Как бы то ни было, но в один прекрасный день в городе появилась следственная комиссия. К приезду комиссии в город вызвали почти всех участников гулянки. В повестках, разосланных в помещичьи и панские фольварки, было указано, что получателя в такой-то день приглашают явиться в окружной город N, на допрос. О чем собираются допрашивать, в повестке не говорилось, но паны сразу поняли, что к чему.
Дошло до того, что родня молодого Козероги советовала ему скрыться, спрятаться за границу — кто знает, чем такое дело может кончиться? И Козерога приготовился к бегству. Рассказывали, что вечером, накануне того дня, когда он должен был, согласно повестке, явиться в N, у его усадьбы стояла наготове запряженная карета. Но в последний момент, когда Козерога уже сходил с лестницы, он как-то неловко повернулся и чуть не рухнул на ступеньки, если бы слуга его не подхватил. Слуга думал, что пан просто поскользнулся. Но оказалось — нет, Козерогу парализовало. Таким образом, граф вышел из игры, и его пока оставили в покое.
Все остальные на следствие явились. Вначале они отрицали все от начала до конца — словно сговорившись, даже самый факт стрельбы не хотели признавать. Однако это не помогло: с каждым новым допросом у следователей появлялось все больше доказательств. Как установили следователи, запрещенный польский гимн пели все дружным хором. Вопрос был только в том, чтобы определить зачинщика. В ходе следствия вытянули и еще одну нить — ту, что вела к местным богачам евреям, которые, ссудив панам требуемую сумму, помогали им замазать это дело.
Призвали поэтому и богачей евреев. Это произвело такой переполох и ужас, что секрет, который раньше знали немногие считаные участники памятного собрания у реб Дуди, теперь стал известен всем. Шум и растерянность среди евреев были почти так же велики, как при пожаре или наводнении, когда люди не знают, за что раньше схватиться. Кое-кто устремился на кладбище к могилам — рыдать и искать заступничества перед Богом.
Самого реб Дуди пока оставили в покое, на допрос его не звали, то ли из уважения к его духовному сану, то ли с другой целью: если евреи будут упорствовать и не станут признаваться — чтобы он их уговорил, так как в противном случае ему придется вместе с ними присягать, а это станет позором для всей общины. Даже суд старается прибегать к такой присяге лишь в крайнем случае, когда все другие средства уже исчерпаны. Тем не менее и в доме у реб Дуди было невесело, и там потеряли головы: раввинша была расстроена, у нее все валилось из рук — то одно, то другое разобьется вдребезги, а это уже само по себе дурная примета. Реб Дуди, перед которым евреи города и всей округи дрожали, преисполненные к нему почтения, безропотно выслушивал упреки своей невестки: