Шрифт:
— Каких деточек? — испуганно спросила Броха.
— Посмотрите на это дитятко несмышленое, которое будто бы не знает, о чем идет речь, — сказал Сроли совсем уже как завсегдатай, которому частенько приходится иметь дело с такими личностями и который может запанибратски похлопать хозяйку по плечу.
— Ты дурака не валяй, — сказал Сроли, — приведи, что велят.
— Чего? Кого?
— Девку!
— Чего хочет от меня этот человек? — крикнула Броха громко, как бы желая, чтобы соседи услыхали и пришли на помощь.
— Плачу за двоих! — сказал Сроли, и, глядя на него, Броха поняла, что имеет дело не с «балдой», как она называла тех, кто ни разу не переступал порога такого «дома».
Когда Сроли достал из кармана деньги, Броха заговорила мягче:
— Вы это серьезно?..
— Нет, не девку мне надо — тебя!
— Меня?! Что вы такое говорите? — залепетала стыдливо Броха и начала застегивать кофточку, поправлять платок на голове и даже краснеть. — Что вы такое говорите?
— Не для этого… — успокоил ее Сроли. — Ты мне нужна в свидетели.
— В свидетели? Чего?
— Если сегодня или завтра тебя позовут и спросят, как я попал сюда в первый раз, говори то, что знаешь, правду, то, что произошло на самом деле, — что я был пьян, что пришел и ушел не по своей воле.
— Конечно, скажу! Как же? — отвечала Броха, чуть ли не прищелкивая языком, когда Сроли отсчитал ей обещанные деньги. Она согласилась на предложение Сроли и из-за кругленькой суммы, которую получила наличными, и из боязни, как бы этот человек, обладающий, видимо, большой силой, не учинил, если она откажется, скандала, всегда нежелательного для таких домов… — Ну, конечно, скажу! Как же? Ведь вы и вправду вошли в дом пьяный… И девку даже не тронули… Я готова присягнуть… Так она и ушла…
— Вот так ты и скажи, помни! — повторил Сроли. — Если сегодня или завтра тебя позовут и спросят…
— Конечно, конечно, — твердила Броха. После этого Сроли повернулся к двери и, не попрощавшись, ушел.
Он вышел с чувством облегчения и на улице, где находился дом Брохи, стал оглядываться, как бы запоминая приметы на случай, если придется сюда прийти ночью, в темноте.
Отсюда он направился в город, чтобы закупить все необходимое для трапезы, назначенной на вечер у Лузи в честь какого-то праздника. По дороге он раздобыл кошелку, и на обратном пути его можно было видеть нагруженным провизией, с занятыми руками и набитыми карманами.
А пока Сроли суетился в доме у Михла Букиера, беседовал со Шмуликом, а затем навещал Броху, между Лузи и Михлом происходила тихая беседа, о которой мы умолчали, но теперь кое-что расскажем.
Оставшись наедине с Лузи, Михл нарушил свое скорбное молчание и стал жаловаться на нынешнее свое положение, на то, что все от него отшатнулись, что ему с женой и детьми не на что день прожить. Нет, себя он не оправдывает, но семья — чем виновата она?
В числе прочего он сказал, что знает, конечно, с кем тягается: с теми, кто приписывает Богу в небесах низменные свойства, им самим присущие, — зависть, ненависть и так далее, и что против этого восстают даже великие ревнители веры, полагающие, что не только низменные свойства, но и высочайшие человеческие титулы и добродетели, приписываемые Богу, унижают Его, так как не подобает мерить человеческой мерой Того, Кто выше всех людей. А они — те, чьих имен Михл и упоминать не хочет, — тянут небо на землю, марают его мирской грязью, заступаясь за него в соответствии с ничтожными идеалами, — как делают Рувен или Шимон на базаре, когда им кажется, что кто-то переступил черту, ограничивающую круг их мелочных интересов.
— Ведь они считают, — продолжал Михл, — что смерть моих детей — справедливая кара Божья за то, что я скинул с себя ярмо и отдалился от Него на расстояние субботнего пути… Ибо сказано, утверждают они: «Наказывает детей за вину отцов их». Но они забывают о том, что говорилось в более поздние времена: «Тора говорила языком человеческим» — то есть так следовало беседовать с отсталыми людьми, с толпой, ибо в противном случае, если толковать изречение буквально, все происходящее напоминало бы злодеяние величайшего злодея…
Вот так, в таком духе, Михл Букиер говорил еще долго, и удивительно, что Лузи все выслушал молча. Предположить, что Лузи смотрел на Михла как на больного, который не отвечает за произнесенные слова, нет оснований; вероятнее другое: подобно Михлу, который порвал все связи со своей средой и был в те времена явлением исключительным, Лузи, со своей стороны, тоже являлся исключением… Скажем прямо: Лузи не потому так терпимо отнесся к высказываниям Михла, что был, упаси Бог, менее набожен, чем полагалось такому человеку, как он, но, наоборот, — именно потому, что принадлежал к разряду более набожных и был в пределах этого разряда исключением…
Потребовалось бы немало слов, чтобы объяснить, почему Лузи держал дверь своего дома открытой для Шмулика-драчуна, чье вызывающее и предосудительное поведение нам уже известно… Ведь руки Шмулика были запятнаны кровью от постоянных побоев, которые он учинял виноватым и невинным, лишь бы только заплатили… Дикость! Другие и видеть не пожелали бы такого, а в доме Лузи его принимают, как своего.
Однако надо знать, что даже Шмулик, почти исключенный из общества человек, на которого весь город глядел косо, с отвращением и страхом, — даже Шмулик, когда к нему проявляли уважение и он чувствовал, что «врата раскаяния» для него не захлопнуты, вдруг начинал думать о своем прошлом с болью и сожалением, начинал плакать в присутствии сектантов, для которых раньше был чужаком, посторонним, лишь бы те считали его своим… И объяснялось это, повторяем мы, особенностями самой группы верующих, с которыми Шмулик сблизился, и главным образом личными качествами руководителя, посвятившего себя служению ради очищения и исправления.